Право на легенду
Шрифт:
— Понятно, — сказал Жернаков. — Вместо Паши Вершинина.
— Я не знаю. Ну, может, зайдем куда? Новое мое местожительство отметим.
— Не могу, Сергей. У меня нынче дело ответственное. Вот мой дом, квартира на втором этаже, сразу налево. В любое время заходи, посидим, поговорим. «Джурма» — все-таки эпоха, можно сказать.
— Вот и я про то. Овцы-то передохли! — снова, как много лет назад, рассмеялся он. — Передохли, недотепы. А мы живем! Ну, бывай, пойду хозяйство принимать.
— Сергей Алексеевич, — сказала архивариус Фимочка, — накурили вы тут до невозможности, прямо хоть святых выноси. Разве можно так? — И застеснялась: все-таки Кулешов! — Я ведь о вашем
— Да-да, конечно. Вы уж извините, я на лестницу выйду.
Он вышел на лестницу, присел возле ящика с песком, усмехнулся: «Видал, какая персона! Другого бы за такие художества из архива в три шеи вытолкали, а о тебе еще беспокоятся: как бы легкие не испортил. И ты принимаешь это как должное».
Ах ты черт! Шуточки шуточками, только как же это все получилось? Когда он впервые почувствовал, что становится спокойным или, лучше сказать, просто-напросто равнодушным? Да никогда он этого не чувствовал, потому что очень уж пологой была эта его дорога — ни ухабов, ни кюветов, ни разу не встряхнуло его — откуда же было почувствовать?
Вот сидит он сейчас в архиве, роется в газетных материалах и то и дело натыкается на Кулешова. На Кулешова десятилетней давности, который ему приятен, и на Кулешова сегодняшнего, в больших роговых очках с какими-то новыми, странными, очень удобными для ежедневного пользования стеклами: они обладают избирательной способностью пропускать только то, что не требует избытка душевных сил и ложится на бумагу само по себе. Он когда-то читал у Светлова: «…для того, чтобы писать: раньше люди жили плохо, теперь живут хорошо — головы не надо. Вполне достаточно авторучки». Читал и улыбался. Теперь вот не смешно.
Только что попался ему на глаза старый его материал о Дмитрии Голованове, отличном в свое время бульдозеристе, бригадире, который первый в области доказал целесообразность комплексной организации труда. Но не об этом пришлось тогда писать. Случилась с Головановым беда. Стали его повышать, выдвигать, на курсы послали, талант в нем организаторский заметили, и вот он уже начальник карьера, потом — участка, потом, совсем уж неожиданно, — директор только что открытого на Чукотке прииска. И никого почему-то на первых порах не смутило, что образования у него всего-навсего пять классов; никого не смутило, что это не двадцатые годы, когда от нужды и на такое пойти можно было. А потом — крах. Стал прииск на глазах разваливаться.
Послали тогда Кулешова разобраться. Редактор ему даже заголовок придумал к еще не написанной статье: «Калиф на час». Только написал Кулешов не о Голованове — совсем о другом написал, о том, что для того, чтобы подписать приказ о назначении хорошего бульдозериста плохим директором прииска, — для этого авторучки хватит.
Да, вот так он тогда написал. И пусть слова были чужими, но этими словами, он утверждал выношенную им правду. А третьего дня Жернаков, человек, в журналистике неискушенный, сказал ему слова пострашнее. Да, пострашнее… «Ты ведь карандашиком свою статью писал, а надо бы умом да сердцем». Да, надо бы. Вспомни, сколько было откликов на ту твою статью, какие споры разгорелись — не пустые, а нужные, действительные споры, потому что это была публицистика в своем первоначальном значении; это была не констатация с нравоучительными выводами, а страстный — да, страстный призыв помнить, черт возьми! — что все для человека и все — во имя человека; что заботы о судьбах прииска не дают права калечить судьбы людей. Ведь Голованову долго еще не оправиться от своего катастрофического директорствования.
А все это была, считай, предыстория того, что произошло с Замятиным. Как по нотам повторилось: та же ситуация, тот же конфликт. Только он, Кулешов, уже не тот. Другой Кулешов. Теперь он пишет спокойно, точно, его давно никто не правит,
Или вот еще… Даже вспоминать не хочется. Но надо вспоминать, коли уж взялся. В прошлом году уволили мастера на рыбокомбинате. Мужик был никудышный, скверный, матерщинник. Работники комбината письмо коллективное в редакцию написали. Приехал Кулешов туда, а все уже обошлось: предложили мастеру уйти «по собственному желанию». Взъярился тогда Кулешов: надо было выгнать мастера с позором, в трудовую книжку записать, чтобы другим неповадно было! Вернулся он в газету, написал о мастере фельетон. Ну и руководству тоже досталось: чего стесняться-то?
А потом так же тихо и спокойно, «по собственному желанию» ушел, начальник треста. Фигура эта была, естественно, областного значения, решило большое начальство шуму не поднимать. Номенклатурный работник как-никак.
На этот раз Кулешова никто разбираться не посылал. А самому недосуг было. Нет, не то, чтобы отношения боялся испортить, не то, чтобы осторожность проявлял — в этом Кулешов себя упрекнуть не может — просто недосуг. Да и опять же — хлопотно. Тут не отделаешься хлесткой статейкой, как о мастере, — тут крупный разговор затевать надо. Времени сколько потеряешь.
Полезно все это вспомнить для сопоставления. Как говорится, диаграмма роста, кривая житейского равнодушия. Самое время позиции выверять.
Кулешов докурил папиросу и вернулся в комнату. Очерк Лактионова он нашел в папках пятьдесят второго года. Это был обстоятельный рассказ о последнем рейсе и гибели танкера, рассказ, в котором эмоции часто затмевали факты, но, тем не менее, это был документ, свидетельство очевидца, записанное со слов Лактионова.
Очерк был густо исчеркан красным карандашом, вымараны целые страницы и целые страницы дописаны уже другим почерком. «Солидно поработали, — подумал Кулешов. — Профессионально. Ага, вот и проясняется кое-что. Вот и мина на горизонте появилась…»
«…Вероятность того, что плавучую мину прибьет именно к нашим берегам, была ничтожной. С таким же успехом на волнах мог покачиваться пивной ларек из Одессы. Но это была мина — рогатая, мокрая, с лоснящейся стальной кожей, на которой торчали смертоносные бородавки. Это была мина, которая без труда могла отправить крейсер на дно, а танкер она бы просто превратила в железный мусор».
Так. Ну ладно, оставим пивной ларек из Одессы на совести журналиста. Пойдем дальше. «На море туман, не очень густой, правда. И прямо по курсу — мина. Мы разошлись с ней правым бортом, чуть ли не впритирку. Я стоял в то время у самого борта, проводил мину глазами и подумал, что, когда придем в порт, надо будет тральщик выслать, чтобы ее подорвали, и тут вдруг вынырнул из тумана темный силуэт: потом мы узнали, что это «Бердянск», но то, что это пассажирский пароход, разглядели сразу — глаз у нас как-никак наметан. Он шел малым ходом и должен был разойтись с нами тоже по правому борту, метрах так в двадцати. Это было грубейшим нарушением, и в обычных условиях мы подумали бы прежде всего о том, что капитан судна преступно беспечен, но теперь мы видели только то, что «Бердянск» шел прямо на мину. На судне было триста или четыреста человек, и большинство из них — женщины и дети.
Сделать уже практически ничего было нельзя: сигнальщик кинулся к семафору, радист тоже, должно быть, лихорадочно возился с аппаратом, но все это по инерции, потому что было поздно.
О чем думал тогда капитан Вершинин? О том, что «Бердянск» разломится пополам за считанные секунды и спасать уже будет некого? О том, что вся носовая часть «Северостроя» — это пустое, необитаемое железо, которое легко примет на себя удар? А может, он ни о чем таком и не думал, а просто, повинуясь морскому долгу, приказал круто положить руль вправо, чтобы загородить дорогу «Бердянску»?