Предчувствие конца
Шрифт:
Но время… Сначала оно преподает нам урок, а после скручивает в бараний рог. Мы считали, что проявляем зрелость, а на самом деле — всего лишь осторожничали. Воображали, что связаны ответственностью, а на самом деле трусили. То, что мы называли реалистичностью, оказалось лишь способом уклонения от проблем, а не способом их решения. Время… дать нам достаточно времени — и все наши самые твердые решения покажутся шаткими, а убеждения — случайными.
Больше суток я не открывал конверт, полученный от Вероники. Она-то наверняка воображала, что я ждать не буду и кинусь его распечатывать еще до того, как она скроется из виду. Но я знал, что вряд ли найду в конверте то, что мне нужно, — например, ключ от камеры хранения, где меня дожидается дневник Адриана. В то же время
Меня озадачило ее предложение встречи. Почему было не отправить конверт обычной почтой, чтобы избежать встречи, которая явно ее тяготила? Зачем этот тет-а-тет? Неужели ей было любопытно взглянуть на меня спустя годы, пусть даже увиденное и заставило ее содрогнуться? Мне это показалось очень сомнительным. Я прокрутил в памяти все десять минут нашего свидания — выбор места, перемену места, ее нетерпеливое желание уйти и оттуда, и отсюда, все сказанное и недосказанное. В конце концов у меня созрела теория. Если для того, что сделано (то есть для передачи конверта), личной встречи не требовалось, значит, встреча потребовалась для того, что сказано. А сказано было, что Вероника сожгла дневник Адриана. Но для чего понадобилось облекать это в слова на берегу серой Темзы? Да для того, чтобы потом отвертеться. Ей не хотелось оставлять улику в виде распечатанного письма. Если она может лживо заявлять, что о встрече просил я, то запросто будет отрицать и тот факт, что сама призналась в сожжении.
Придумав это гипотетическое объяснение, я дождался вечера, поужинал, налил себе еще один бокал вина и взялся за конверт. На нем не было моего имени: опять хотела отвертеться? Не передавала я ему никакого конверта. Мы с ним вообще не встречались. Он обыкновенный интернет-маньяк, виртуальный приставала, выдумщик лысый.
По каемке серого, переходящего в черный, я сразу понял, что это очередной ксерокс. Да что с ней такое? Она принципиально избегает подлинников? Тут я обратил внимание на проставленную вверху дату и еще на почерк: мой собственный, каким он был в незапамятные времена. «Здравствуй, Адриан», — начиналось письмо. Я прочитал его от начала до конца, встал, взял свой бокал и, довольно много расплескав, перелил вино обратно в бутылку, а себе налил изрядную порцию виски.
Часто ли нам доводится рассказывать историю собственной жизни? Часто ли приходится ее корректировать, приукрашивать, ловко подравнивать? И чем дальше, тем меньше остается вокруг людей, которые могли бы оспорить нашу версию, напомнить, что наша жизнь — вовсе даже не жизнь, а просто история, рассказанная о жизни. Рассказанная нами для других, но в первую очередь для себя.
Здравствуй, Адриан,
вернее,
здравствуйте, Адриан и Вероника
(привет, Сучка, приятного тебе чтения).
Вы, конечно, друг друга стоите, и я желаю вам много радости. Надеюсь, вы спутаетесь крепко-накрепко, чтобы нанесенные друг другу раны не зажили никогда. Надеюсь, вы пожалеете о том дне, когда я вас познакомил. И еще надеюсь, что после расставания (а оно неизбежно, я даю вам полгода, но ваша обоюдная гордыня растянет эти отношения до года, чтобы окончательно вас затрахать) вам останется только яд, который будет отравлять все ваши отношения с другими. Что-то во мне даже надеется, что у вас будет ребенок, потому что я свято верю в месть времени, которое будет карать ваших потомков до седьмого колена. См. «Великое Искусство». Но месть должна попадать в точку (ведь вы не объекты великого искусства, а лишь смехотворные карикатуры). Поэтому я не желаю, чтобы кара пала на вас. А обрекать невинный плод на такую участь — знать, что он порождение ваших чресл, уж простите за высокопарность, — было бы неоправданной жестокостью. Так что не забывай натягивать «дюрекс» на его тощий болт, Вероника. Или, может быть, до этого пока не дошло?
Ладно, довольно любезностей. Хочу сказать несколько слов каждому из вас в отдельности.
Адриану. Ты, конечно, уже знаешь, что она — динамщица. Впрочем, осмелюсь предположить: ты убедил себя, что она вступила в Великую Борьбу со своими принципами, в которой ты, используя свои философские извилины, несомненно, поможешь ей победить. Если она еще не согласилась на «полную близость», гони ее, и она сама прибежит в мокрых трусах и с пачкой презиков, мечтая тебе отдаться. Но она динамщица и в переносном смысле: она будет выматывать тебе душу, а свою не откроет. Точный диагноз — который может меняться день ото дня — пусть ставят всякие мозговеды, а я лишь замечу, что она не способна представить себе чужие чувства или духовную жизнь. Недаром ее родная мать меня предостерегала. Я бы на твоем месте встретился с ее мамашей и расспросил про старые раны. Это, конечно, придется делать у Вероники за спиной, потому что наша девушка любит всех контролировать. Ах да, она ведь еще, как ты знаешь, одержима снобизмом и связалась с тобой только потому, что ты без пяти минут выпускник Кембриджа. Помнишь, как ты презирал Братца Джека и его гламурный кружок? Уж не хочешь ли ты к ним переметнуться? Но не забывай: пройдет время — и она от тебя отвернется, как сейчас отвернулась от меня.
Веронике. Какое занятное получается общее письмецо. Твоя злоба соединилась с его самодовольством. Вот уж точно, таланты нашли друг друга. Твои светские и его интеллектуальные амбиции. Но не думай, что сумеешь обдурить Адриана, как обдурила (на время) меня. Я вижу твою тактику: изолировать его, отрезать от старых друзей, чтобы он во всем зависел от тебя — и так далее, и тому подобное. На какое-то время это подействует. Ну а в перспективе? Вопрос только в том, успеешь ли ты забеременеть, пока он не поймет, что ты зануда. И даже если тебе удастся его захомутать, жди постоянных придирок, вечного утреннего недовольства, зевоты при виде твоих ужимок. Я сейчас до тебя добраться не могу, а вот время сможет. Время все расставит по местам. Иначе и быть не может.
Всего наилучшего, и да прольется кислотный дождь на ваши соединенные и помазанные головы.
Я считаю, что виски проясняет голову. И притупляет боль. В дополнение к этим достоинствам, оно еще и опьяняет, а если употребить его в достаточных количествах, опьяняет очень сильно. Я перечитал это письмо несколько раз. Едва ли я мог оспорить его авторство или омерзительность. В свое оправдание я мог лишь сказать, что был его автором тогда, но не сейчас. Я даже не узнавал в себе тех дебрей, из которых вышло это письмо. А может, все еще продолжал обманываться.
Сначала я думал в основном о себе и о том, кем — или каким — был в молодости: ревнивым и злобным хамом. О том, как пытался расстроить их отношения. Хорошо еще, что из этого ничего не вышло: ведь мать Вероники заверила меня, что в последние месяцы жизни Адриан был счастлив. Не то чтобы это меня оправдывало. Ко мне вернулось молодое «я», чтобы поразить меня, немолодого, зрелищем себя, прежнего, да и нынешнего тоже — каким я способен быть, пусть и не все время. А ведь совсем недавно я разглагольствовал про то, как количество свидетелей нашей жизни сокращается, а с ними исчезают и главные доказательства. Теперь у меня в руках оказалось совершенно непрошеное свидетельство того, каков я есть и каким был. Лучше бы Вероника сожгла не что-нибудь, а этот документ.
Затем я подумал о ней. Не о том, какие чувства она, должно быть, испытала по прочтении этого письма — об этом я и так все время думаю, — а о том, с какой целью она мне его передала. Понятно — чтобы указать, какое я дерьмо. Но мне подумалось, что не все так просто: учитывая, что наши дела зашли в тупик, это был еще и тактический ход, предупреждение. Надумай я устроить тяжбу из-за дневника, сторона защиты могла дать ход этому письму. Тогда я бы стал очень специфическим свидетелем против самого себя.