Предполагаем жить
Шрифт:
Бетонный спичечный коробок, и он, словно таракан, – внутри.
Снова пробовал кричать: "Помогите!! Люди!!" Кричал до хрипа, до из-неможенья. Потом лежал обессиленный. И даже забылся, а очнувшись, вскинулся: "Что это? Где?" Но тьма молчала, как прежде.
И тогда в голове начало брезжить реальное. Мысли о склепе – это глупости. Если бы схоронили, то был бы гроб, а не деревянный лежак.
И одели бы соответственно: костюм да галстук. А на нем все будничное летнее: брюки, рубашка – в чем домой возвращался. Но карманы – пустые: ни телефона-мобильника, ни денег,
Запомнились первые дождевые капли на асфальте – большие темные кляксы. И все.
Больше ничего вспомнить не мог. Одежда была сухой. Но когда это было? Час, день или месяц назад? Кто скажет? Тем более, что во тьме, в тишине, в забвенье иной времени счет.
Лежать и думать, забыться, а потом очнуться и который уже раз тщетно ощупывать пол и стены. Словно не веря самому себе. Замереть, затаить дыхание, пытаясь поймать обостренным слухом какой-либо шорох. А потом снова упасть на лежак и думать. И снова забыться.
Тьма не размыкалась. Время текло в лихорадочных мыслях, горьком отчаянии, забытьи. И вдруг оттуда, из тьмы, сверху, упала буханка хлеба и пластмассовая бутыль с водой. Глухой стук. Сначала испуг, потом поиски непонятного в темноте. И вот она – находка: хлеб и вода, а главное, признак человека.
– Кто там?! Люди!! Кто там?! Ответьте.
А ответ – молчанье. И все то же – тьма без проблеска, без просвета.
Но со временем, для глаз в привычку, она становится темнотой, в которой можно различить стену, не натыкаясь на нее, или очертание пластмассовой бутыли да куска хлеба возле рта. Но не более.
Тягучее время. Тьма и безмолвие. Глухое безмолвие, тьма. Уже нет желанья и сил бродить по бетонному коробку, тщетно ощупывая стены да пол; остается одно: просто лежать и лежать, забываться, теряя грань между сном, полубредом и явью, потому что то и другое – зыбко и меркло и, кажется, гаснет уже.
И никакого ответа на крики, а потом на всхлипы.
– Послушайте! Ну скажите! Ну чего вы хотите! Ну сколько я буду! – тщетно взывал Илья.
Глухой стук хлебной буханки, треск пластмассовой бутыли, из тьмы прилетавших. И все. Словно отсчет времени. Но какого? Без проблеска света, без голоса человеческого, без единого звука. Просторная, но могила. Лежи да сиди.
Вначале время тянулось в непрерывном ожидании: вот-вот что-то случится, худое ли, доброе, но что-то произойдет. Раздастся человеческий голос, свет появится. Но понемногу ожидание сменилось бытием безучастным: лежать, сидеть, ползать, ходить, ощупывая стены и пытаясь что-то разглядеть во тьме кромешной, отчего глаза быстро уставали и зеленые светляки начинали кружиться медленным хороводом.
Сидеть, лежать, ползать, словно жук в коробке, и все. А еще – думать и думать. Вначале казалось ему, что все происшедшее и происходящее – лишь страшная нелепая ошибка ли, наважденье, и вот сейчас, с минуты на минуту, все это оборвется так же внезапно, как началось. Потому что не может быть, чтобы все свершалось без всякой причины.
Объясненье одно: наваждение, морок. И потому он старался заснуть.
Замирал на своем жестком ложе; задремывал и чаял проснуться в ином мире, прежнем.
Потом понял, что происшедшее – никакой не морок, а горькая, но явь!
И нужно быть готовым к ожиданию, к испытаниям еще более тяжким, а может, и к смерти.
А причина одна, другой не придумаешь, причина – мать и ее дела, бизнес, как теперь говорят.
Хабаровых знали в городе. Для обывателей – "хабаровский" хлеб в магазинах, "хабаровское" пиво; народ пограмотней знал о
"хабаровских" хлебозаводах, элеваторе.
Откуда все это объявилось, вряд ли кто мог объяснить, кроме хозяйки.
Глава семьи в прошлом был известным врачом-офтальмологом, доктором наук, профессором медицинского института и прочее. Там нынче заработки понятные: на скудную жизнь.
Хозяйка семьи прежде работала в обкомах комсомола да партии, на должностях не самых высоких, но была в своих кругах человеком авторитетным.
Невеликого роста, пепельные густые, длинные волосы то распущены по плечам, то в косу заплетены и убраны короной, белое личико, серые глаза в лучистых ресницах, с выпуклым чистым лбом. Ручки маленькие, белые, но они могли быть и очень жесткими. За это ее начальство ценило, подчиненные побаивались, те и другие за глаза величали
Марьей. "Марье поручить, сделает… Попроси Марью, и все будет…
Гляди, Марья узнает…"
Когда в стране начались великие перемены, Марья ни головы, ни времени не теряла. Фамилия Хабаровых понемногу, но стала известной в городе не только заслугами главы семейства, но магазинами, хлебом.
Была у нее поддержка в Москве: старшая сестра Ангелина, жена чуть ли не министра, генерала. Одна лишь ее фамилия – подмога, особенно для провинции. Но главное, конечно, сама. Удивлялись муж и родные.
Спрашивали порой журналисты. Она всем отвечала примерно одинаково:
"Объяснять сложно, понять трудно и ни к чему: такое не повторится. А мемуары писать рано". Вот и весь сказ: одно слово – Марья. А теперь уже не кто-нибудь, а Хабарова – крупный предприниматель.
Поэтому и сидит здесь Илья, как жук в темной коробке. Он ведь сын
Хабаровой. Иначе зачем и кому он нужен: Илюшка да Люша – питерский студент, потом – аспирант, характера мягкого, милого. Профессия – историк. Никакого бизнеса. В родном городе лишь порой гостюет. Его тут никто и не знает. Не нужен никому.
Но – Хабаров… Сын Хабаровой. Вот и сиди, не трепыхайся.
Скоро ли, медленно тянулось время, Илья не знал. Оно было просто горьким и страшным. Тьма и тьма. И глухое безмолвие, когда собственный голос пугает.
Поплакать и стихнуть, задремав. Очнуться, бродить, уже привычно, во тьме. Ко времени или без него услышать, как упадет буханка хлеба и пластмассовая бутыль с водой. Вот и все.
Потом появился человек, тоже неожиданно, из тьмы. Что-то рухнуло, закряхтело и застонало, по звукам – живое.