Представление
Шрифт:
В машине, сидя рядом с Фуглером и направляясь на осмотр, Гарольд глядел в окно на огромный город, обыкновенных людей на улицах и вдруг почувствовал: все, что он видит, исполнено смысла, окружающий мир — картина, и все на ней что-то означает. Но что?
— Мне стало любопытно, — сказал он, — другие тоже это чувствуют? Что они как рыбы в бассейне, а сверху за ними кто-то наблюдает — с вниманием и заботой.
Я не поверил своим ушам: Гитлер — с заботой?
Гарольдовы
Впервые в его речи прорвалась злость, но злился он, похоже, не столько на немцев, сколько на некую трансцендентную, не поддающуюся определению ситуацию. Конечно, нос у него был маленький, курносый, да и к тому времени среди немцев обрезание стало обычным делом, так что особенно опасаться физического освидетельствования не следовало. Словно услышав мою мысль, он добавил:
— Не то чтобы я боялся этого обследования, но… не знаю… вляпаться в такое дерьмо… — Он снова осекся; снова был неудовлетворен своим объяснением, подумал я.
Кабинет профессора евгеники Циглера скрывался в недрах современного здания; вдоль стен, на полках с раздвижными стеклами, стояли тяжелые медицинские тома и гипсовые слепки голов — китайца, африканца, европейца. Озиравшемуся по сторонам Гарольду почудилось, что его обступили покойники. Сам профессор был крошечного роста (едва Гарольду до подмышки), близорукий и очень услужливый; он поспешно усадил гостя в кресло, а Фуглер остался ждать в приемной. Профессор сновал туда-сюда по белому линолеуму в поисках тетради, карандашей, авторучки и заверял Гарольда:
— Еще минутку, и все будет готово. Ваша школа — это нечто невероятное!
Наконец, усевшись напротив Гарольда на высокий табурет и положив тетрадь на колени, профессор отметил удовлетворительную голубизну его глаз, светлые волосы, осмотрел ладони, явно выискивая ка- кой-то тайный знак, после чего сказал:
— А сейчас мы произведем некоторые измерения.
Вынул из ящика стола большой латунный кронциркуль, приставил его одним концом снизу к Гарольдову подбородку, другим к темени и записал полученную цифру. Аналогично были измерены расстояние между скулами, высота лба от переносицы, ширина рта и челюстей, длина носа и ушей, их расположение относительно кончика носа и темени. Каждый замер тщательно фиксировался в тетради с кожаным переплетом, а Гарольд тем временем размышлял о том, как незаметно раздобыть железнодорожное расписание и какую вескую причину придумать, чтобы в тот же вечер уехать в Париж.
Процедура заняла около часа, включая осмотр пениса, который, несмотря на обрезание, почти не вызвал у Циглера интереса: профессор склонился к нему лишь на мгновение, критически изогнув бровь, и посмотрел, «как птица на червячка». Гарольд засмеялся. Наконец, подняв голову от разложенных на столе записей, профессор с профессиональной неколебимой уверенностью произнес на ломаном английском:
— Я пришел к заключенью, что вы представлять собой сильный и отчетливый образец арийской расы, позвольте искренне вас поздравить с успехом.
У Фуглера, естественно, на этот счет вообще не было сомнений, особенно сейчас, когда его, автора такой изумительной идеи, обласкала власть. Воспроизводя мягкий фуглеровский акцент, Гарольд рассказал, как на обратном пути в машине тот напыщенно разглагольствовал о том, как степ «превратит Германию в общество не только производителей и солдат, но и артистов — а что может быть более благородным и возвышенным?!», и так далее. Затем он повернулся к сидящему рядом Гарольду:
— Должен вам сказать… Разрешите теперь называть вас просто Гарольдом?
— Да. Конечно.
— Гарольд, эта, если так можно выразиться, авантюра, завершающаяся поистине триумфальным финалом, позволила мне понять, какое чувство испытывает художник, заканчивая свое сочинение, или полотно, или любое другое произведение искусства. Чувство, что он себя обессмертил. Надеюсь, я вас не смутил.
— Нет… нет. Я понимаю, о чем вы говорите, — сказал Гарольд, витая мыслями где-то далеко.
Вернувшись в отель, Гарольд собрал труппу у себя в номере. Он выглядел бледным и напуганным. Усадил всех и сказал:
— Мы уезжаем.
Конуэй спросила:
— Ты хорошо себя чувствуешь? На тебе лица нет.
— Собирайтесь. Поезд сегодня в пять. В нашем распоряжении полтора часа. Моя мать в Париже опасно заболела.
Брови Бенни Уорта поползли вверх.
— Твоя мать в Париже?
Тут он наткнулся на взгляд Гарольда, и все трое встали и молча поспешили в свои номера складывать вещи.
Как Гарольд и ожидал, Фуглер легко не сдался.
— Скорее всего, ему позвонил портье, — сказал Гарольд, — потому что, едва мы положили ключи на стойку, он уже был тут как тут — и растерянно уставился на наш багаж.
— В чем дело? Вы уезжаете? — спросил Фуглер. — Что случилось? У вас есть реальная возможность пообедать с фюрером. От такого не отказываются!
Стоявшая ближе всех к нему Конуэй шагнула вперед. От страха ее голос взвился на пол-октавы.
— Неужели непонятно? А вдруг его мать умирает? Она еще не старая, значит, что-то стряслось.
— Я свяжусь с французским посольством. Они кого-нибудь к ней направят. Вы должны остаться! Иначе и быть не может! Где она живет? Пожалуйста, дайте мне ее адрес, и я позабочусь, чтобы к ней вызвали врачей. Так нельзя, мистер Мей! Герр Гитлер впервые в жизни выразил такой…