Предвечный трибунал: убийство Советского Союза
Шрифт:
Сейчас он говорил своим обычным голосом, только задыхаясь – но откуда у него прорезался такой надрывный писк?
Однако Секретарь невозмутимо шел дальше, к дверце, которую я раньше не замечал. Куда она ведет, интересно? Он уже протянул пальцы к дверной ручке – и Горбачев вновь завизжал, размахивая руками, будто утка, пытающаяся взлететь:
– Остановите!! Остановите же его!!!
– Но почему? – спросил Судья, пристально на него глядя.
– Я… Мне… – мямлил генсек, не решаясь что-то вымолвить. – Господа, я вас умоляю…
Секретарь приостановился. Судья повернул голову:
– Что скажет обвинение?
– Иосиф
– Послушайте… Вы же женщина, вы же человек, – залепетал меченый толстяк. – Я прошу вас: откажитесь! Я…
Видно было: от испуга его вот-вот хватит удар. Он дрожал и теребил толстыми пальцами лацканы пиджака. Прокурор смотрела на него несколько секунд; видно было по лицу, как в ней пробуждается русское, душевное, но абсолютно излишнее сейчас сочувствие… Она опустила глаза:
– Обвинение не настаивает на приглашении свидетеля Сталина.
Горбачев рухнул в кресло, задыхаясь. Пот струился по его лицу, ворот рубашки потемнел.
– Врач нужен? – сухо позаботился Судья.
Подсудимый лишь отмахнулся.
Он мучительно переживал, что не сумел сдержать эмоции; однако перспектива была чудовищной. Несмотря на безумные странности Трибунала: сам факт обвинения, мертвых свидетелей, выплывание правды, которую все давно должны были забыть, – он все равно страстно надеялся, что спит, или бредит, или кто-то злобно подшутил над ним, и нет никакого посмертного бытия. Материализм прав, мертвецы дохнут насовсем, и само время избавило его от встречи с людьми, перед которыми он тяжко, непоправимо виноват!
И вдруг – прямо сейчас, лицом к лицу…
Он уже начал успокаиваться. Но внезапно воображение, будто глумясь, ярко нарисовало ему многократно виденное на портретах: полувоенный костюм, зачесанные назад волосы, усы, взгляд, от которого ничего не скроешь… Гад! Гад!! Гад!!! Что ты пялишься, дохлый тиран, мразь, кровопийца! Я… Я… Да я тебя!.. Гад… Иосиф… Виссарионович… простите… Христа ради… умоляю…
Горбачев задрожал, и пот опять покатился с него крупными каплями. Даже, кажется, в штанах потеплело и зажурчало от ужаса. Хорошо, под столом не видно…
Сорвалась моя очная ставка. Жаль: все прояснилось бы для всех за минуту… Ну да ладно! Что мы, нелюди – так над стариком издеваться? Он все еще тяжко дышал, вытирал платком очки и лысину, креслом скрипел. Даже Адвокат от него отвернулся.
Следовало как-то разрядить обстановку, успокоиться; и я предложил выслушать текст еще одного советского писателя. Фронтовик, реалист, патриот – как он видел перестройку?
93
XIX Всесоюзная конференция Коммунистической партии Советского Союза, 28 июня – 1 июля 1988 г.: Стенографический отчет. М., 1988. Т. 1. С. 223–228.
Дорогие товарищи! Нам не нужно, разрушая прошлое, добивать свое будущее. Мы против того, чтобы наше общество стало толпой одиноких людей, добровольным узником коммерческой потребительской ловушки.
Можно ли сравнить перестройку с самолетом, который подняли в воздух, не зная, есть ли в пункте назначения посадочная площадка? При всей дискуссионности, спорах о демократии, о расширении гласности, разгребании мусорных ям мы непобедимы в единственном варианте, когда есть согласие в нравственной цели перестройки. Только согласие построит посадочную площадку в пункте назначения. Только согласие.
Недавно я слышал фразу молодого механизатора: «У нас в совхозе такая перестройка мышления: тот, кто был дураком, стал умным – лозунгами кричит; тот, кто был умным, вроде стал дураком – замолчал, газет боится. Знаете, что общего между человеком и мухой? И муху и человека газетой прихлопнуть можно». В этих словах я почувствовал и злость человека, разочарованного одной лишь видимостью реформ, но также и то, что часть нашей печати использовала перестройку как дестабилизацию веры и нравственности.
Даже серьезные органы прессы оказывают внимание рыцарям экстремизма, подвергая сомнению все: мораль, мужество, любовь, искусство, талант, семью, великие революционные идеи, гений Ленина, Октябрьскую революцию, Великую Отечественную войну. И эта часть нигилистической критики становится командной силой в печати, ошеломляя читателя и зрителя сенсационным шумом, бранью, передержками, искажением исторических фактов.
Подорвано доверие к истории, к старшему поколению, к совести, к справедливости, к объективной гласности, которую то и дело обращают в гласность одностороннюю: оговоренный лишен возможности ответить.
Безнравственность печати не может учить нравственности. Гласность и демократия – это высокая моральная и гражданская дисциплина, а не произвол, по философии Ивана Карамазова. Уже не искание объективной истины, не дискуссия, не выявление молодых талантов, а размывание критериев, моральных опор, травля и шельмование крупнейших писателей, режиссеров, художников, таких как Василий Белов, Виктор Астафьев, Петр Проскурин, Валентин Распутин, Анатолий Иванов, Михаил Алексеев, Сергей Бондарчук, Илья Глазунов. Слова «Отечество», «Родина», «патриотизм» вызывают в ответ некое змееподобное шипение: «шовинизм», «черносотенство».
Печать разрушает наши национальные святыни, жертвы народов в Отечественную войну, традиции культуры, то есть стирает из сознания людей память, веру и надежду – и воздвигает уродливый памятник нашему недомыслию, геростратам мысли, о чем история будет вспоминать со стыдом и проклятиями так же, как мы вспоминаем эпистолярный жанр 37-го и 49-го годов.
Когда я читаю в нашей печати, что у русских не было и нет своей территории, что произведения Шолохова пора исключить из школьных программ и вместо них включить «Дети Арбата», что стабильность является самым страшным, что может быть (то есть да здравствует развал и хаос), что писателя Булгакова изживал со света «вождь», а не группа литераторов во главе с Билль-Белоцерковским, требовавших высылки за границу талантливейшего конкурента, когда слышу, что генерал Власов боролся против Сталина, а не против советского народа, – когда я думаю обо всем этом, встречаясь с молодежью, то уже не удивляюсь тем пропитанным неверием, иронией и безнадежностью вопросам, которые они задают.