Преграда
Шрифт:
Дождевая туча, плававшая по небу, а сейчас стремительно приближающаяся к городу, гасит ослепительное белое сверкание Монблана. На фоне низких тёмных туч мечущиеся чайки становятся снежно-белыми, а пока я достаю из кучи журналов тот, что в оранжевой обложке, мысли мои приобретают другой оттенок…
Да, я довольствовалась обществом этих людей, я довольствовалась им из-за беспринципной гордости, застарелой гордыни «синего чулка» и улыбалась, исполненная иронии и снисхождения, на просторечье Майи, на лень Жана, который не давал себе труда заканчивать начатые фразы… Чувство, которое удерживало меня при них, было сродни молчаливому презрению убогой школьной учительницы к своим тупым и нерадивым ученикам – так бывало чаще всего, но иногда, глядя на них, я тоже становилась эдакой разбитной тварью, любящей сладко пожрать, в охотку
Сказать, что я терпела их общество, – это сказать лишь половину правды. На самом же деле я пыталась их покорить. Для кого же, как не для них, я мобилизовала все свои возможности нравиться, которые, впрочем, год от году ослабевали и теряли силу своего воздействия. Моим главным оружием было веселье, лёгкое веселье не очень молодых женщин, которые хохочут с излишней готовностью, что является сознательной демонстрацией хорошего настроения и отменного аппетита – что, несомненно, составляло неблагоприятный фон для Майи, ещё неуравновешенной в свои двадцать пять лет… Двадцать пять – это не возраст покоя, ещё слишком близки годы отрочества с их экзальтацией, самых экстравагантных надежд и готовностью к самоубийству… Майя в свои двадцать пять не жалеет времени на слёзы, притворство, на недомогания, на чёрные мысли… А Рене Нере в тридцать шесть ничего не требует, и даже может показаться, что она всё предлагает.
Я отдавала себе отчёт в том, что в глазах посторонних даже минуты моей слабости были мне выгодны, поскольку женщина бывает красивой лишь в сравнении. Рядом с Майей я не без умысла подчёркивала свою полную уравновешенность, гармоничную неподвижность, чтобы от Майи возникал образ недозрелого фрукта, висящего на сотрясаемой ветром ветке.
Короче говоря, я нашла довольно ловкий способ защищать себя, и его, в известном смысле, бесчестность не скрылась от посторонних глаз, поскольку в моих ушах ещё звучит фраза, сказанная Жаном: «Признайтесь, что вы не любите Майю». Я вполне заслужила эти слова, более того, я их добивалась. Это несколько болезненное вознаграждение за моё хитрованство!..
К счастью, я вовремя рассталась с этими людьми и грешила лишь по легкомыслию, поскольку совсем не думала о Жане. Я не придаю никакого значения его порыву накануне моего отъезда. Многие мужчины, когда их бросают любовницы, начинают признаваться другим женщинам: «Я вас давно хочу, как всё удачно складывается!..» Конечно, с моей стороны было крайне неосторожно жить какой-то единой жизнью с Жаном и Майей. Пробуждение в Жане врождённого инстинкта полигамии было неизбежно. И привычка находиться в обществе двух женщин не могла не пробудить в нём желания… Если ты мужчина и дружишь с женщиной, у которой нет любовника, охотно ищешь её общества, потому что она не глупа и не занудна, доверяешь ей свою любовницу, которая скучает, то в один прекрасный вечер нервно раскидываешь в стороны свои руки и обнимаешь сразу обеих женщин, а потом всё то ли налаживается, то ли разрушается…
Я всё наладила наилучшим образом, ничего не разрушила и уехала абсолютно свободная… А чем бы мне, собственно говоря, здесь заняться? Любые женевские развлечения мне доступны. Не покормить ли мне хлебом ручных чаек? А может быть, сесть на пароходик и поехать в Нойон, в ту маленькую гостиницу, где нас с Врагом угощали прохладным чаем и малиновой наливкой?..
А ещё здесь есть кинематограф… Кутить так кутить, как сказала бы Майя. Незаметно настанет время ужина. Поужинав, миную несколько мостов, найду Брага в «Эдеме» и стану наслаждаться его изумлением…
Может быть, я бы и села на пароходик, но чайки меня задержали. Едва я кинула первый кусок хлеба, как мгновенно появилась одна, вторая, пятая – потом целая сотня, и я даже не успела разглядеть, откуда они прилетели. Они хватают хлеб на лету, во время поворотов, взвиваясь ввысь, парят. Они всегда делают это с ловкостью дрессированных голубей, но при этом вся повадка у них диких птиц: маленькие головки, злые всевидящие глаза, они кричат, дерутся, пикируют в воду вниз головой вслед за кусками хлеба. Одна чайка, менее пугливая, чем все остальные, проносится мимо на уровне моего лица, бьёт крыльями и словно обольщает ослепительной белизной своего брюшка и лапками с растопыренными коготками. Протянув руку, я могла бы дотронуться до неё. Но она не допускает такой фамильярности и всякий раз уворачивается от моей руки. Она смотрит на меня с алчной яростью, и ни один кусок хлеба не пролетел мимо её цепкого клюва.
Внизу, на прозрачной воде, подсвеченной вновь появившимся из-за туч солнцем, покачиваются чёрные и белые лебеди и хватают то, что не успевают сожрать чайки. Маленькие тёмные водоплавающие птички, которые, видно, забыли представиться и не назвали мне своего имени, ныряют, и чистая вода позволяет оценить до конца все тонкости их рыболовного мастерства – голова нацелена, как стрела, крылья прижаты к бокам, пальмообразный хвост, сплетённый в жгут, удлиняет туловище…
Час проходит незаметно, я едва не засыпаю на скамейке дебаркадера, убаюканная кружением чаек, сверкающей рябью воды, покачиванием лебедей. Мне ничего не хочется, только бы держать в руках хоть одно из этих живых созданий, очень тёплых под мокрыми перьями, по которым вода стекает круглыми каплями, прикоснуться пальцами к тому месту на грудке, где стучит порывистое сердце, прижаться губами к маленькой гладкой головке… Но, пожалуй, я б могла удовлетвориться тем, что нарисовала бы их, умей я рисовать, или вылепила из глины, будь я скульптором. Но поскольку руки мои не наделены даром что-либо создавать, я тщетно ищу слов, надеясь выразить отсвет синей воды в углублениях распахнутого крыла. И ещё мне надо найти совсем новые слова, чтобы передать жирную шелковистость перьев, которой не страшны ни волна, ни ливень…
Это внезапно возникающее желание коснуться рукой дикой твари, нервное умиление перед нею – я знаю, что это эмоциональный выход переизбытка невостребованной любовной энергии, льющейся через край. И я думаю, что никто не испытывает этого чувства так полно, как старая дева или женщина, не имеющая детей.
– О, Крыса!.. Золотая Крыса!
– О, Знаменитый Мим!
– Скорее поцелуй меня, моя Крысочка!
– Ни за что на свете! Прежде всего сотри со своих лап и морды белила и румяна. Вот так!.. А теперь дай мне подумать до конца спектакля.
Я кричу, преувеличенно жестикулирую, изображаю отвращение, чтобы скрыть волнение. Да и могла ли я холодно встретиться с товарищем, с которым проработала на сцене более шести лет, увидеть его снова в этом знакомом окружении – гримуборной, выгороженной за кулисами временными стенками из неструганых досок? «Эдем» – это бывший цирк, который давно уже утратил запах конюшен и тёплой соломенной подстилки. Теперь это помещение сдают то под киносъёмки, то под кафе-варьете, то под театральные спектакли, ни один из его временных владельцев и в мыслях не имел сделать это помещение хоть немного более комфортабельным, хоть как-то украсить его. В этот вечер Браг между двумя кинофильмами играл там пантомиму «Чары», что является всего лишь переделкой нашего старого номера «Превосходство», несколько изменённого, который Браг, так сказать, приперчил эротическими танцами со вставленным эпизодом «Чёрной мессы» и обновлёнными декорациями. Юная Карменсита, которая сменила меня в этой пантомиме, красуется чёрным силуэтом на оранжевой афише, афише Рене Нере, но публика не вникает в такие мелочи… Тем не менее я поймала себя на том, что ищу над порталом «Эдема» своё имя в освещённой бегущей строке, и, открыв дверь в гримуборную Брага, с трудом подавила в себе ревнивое чувство партнёра, которого предали…
Ведь он теперь «лицедействует» без меня, он, который был моим учителем, моим честным и строгим другом, выступает с другой… Сожалеет ли он, что меня с ним нет? От слезы ли или от лиловой подводки глаз так блестит его чёрный взгляд? Всё равно, правды он мне не скажет, и первые слова, которыми мы обмениваемся, звучат не без злой иронии: он называет меня Золотой Крысой из-за того наследства, что я получила от Марго, а я его – Знаменитым Мимом из-за афиши, которую он в своё время сам для себя сочинил… Но наша радость, вполне реальная, выражается в смехе, в дурашливых звуках, когда-то ритуальных– «У-ха-ха!» английского клоуна, на которое ответом служит мурлыканье влюблённой киски, – в дружеских похлопываниях по плечу, которые умеряют мою ревнивую дрожь. Динамо-машины, что под нашими ногами, беспрестанно гудят и распространяют, помимо невыносимой жары, запах угля и машинного масла. В гримуборной Брага царит жар и дух котельной – я распахиваю пальто.