Прекрасная свинарка
Шрифт:
Стихотворец поклонился своему учителю и пошел дальше. Мимо Рунеберга он прошел довольно высокомерно, но через мгновение вернулся к нему, привлеченный, впрочем, не самим памятником, а нарциссами, рассыпанными у подножия. Без малейших колебаний схватив один цветок, он укрепил его в петлице своего пиджака и решительными шагами направился в сторону собора. Не получив помощи от меня, он, видимо, решил обратиться к всевышнему. Как часто он находил утешение в лоне церкви! По крайней мере так он сам рассказывал мне.
Я следовала за поэтом. Он приближался к церкви, уповая на божественную веротерпимость. Здание посольства царства небесного сверкало в розоватых отсветах заката непорочной белизной. Исторически чувство греха являлось большей частью
Я остановилась у входа в Университет, чтобы насладиться зрелищем, которому могли поаплодировать лишь ангелы небесные. Поэт окинул привычным взглядом памятник Александру Второму, а затем в глубокой задумчивости направился в церковь. Но тут-то его и ждало разочарование: двери храма были закрыты. Понемногу он сделался похожим на Лютера: бескомпромиссно верующим и в своей набожности страстным. Христиан следовало непременно обратить в Христову веру! «Стучитесь — и да откроют вам». Он продолжал стучать в двери храма до тех пор, пока бродивший по площади полицейский не подошел к нему с коротким сообщением, что храм откроется только через час. Религиозное усердие приходилось рационировать, подчинять строгому расписанию.
— Я не могу ждать так долго! — громко воскликнул поэт. — Вдохновение может исчезнуть. Именно в эту минуту я знаю, о чем я должен молиться.
Любезный блюститель порядка поглядел на поэта с некоторым сожалением, сделал движение эполетами и вернулся на свой пост. Он не понимал, что миллионы людей на свете ходят в кино, чтобы краснеть, и сотни избранных ходят в церковь, чтобы взглянуть на бледный лик своего «сверх-я».
Поэт стал спускаться вниз по ступеням. Ничто не окрыляло его шагов; они были тяжелы и замедленны, точно он тянул за собой всю печаль и все уныние рода человеческого. Он сел на нижнюю ступеньку, обхватил голову руками, потом стал растирать виски и на какой-то миг отдался прошлому.
Ближайшие друзья человека часто бывают ненадежны. Самым близким и самым ненадежным другом Олави Хеймонена оказалось его воображение, которое обычно щедро предлагало свои услуги, но на сей раз и оно почему-то безмолвствовало. Боязнь возмездия, видимо, сдерживала его порыв. Воображение рисовало электрический стул, на который человек может сесть только раз в жизни. Поэт вглядывался в небо и тосковал по дому. То была тоска отца семейства, без конца проматывающего деньги. Сознание вины не давало ему уснуть. С минуту он скрежетал зубами, грыз ногти, грозил небу кулаками и наконец громко разрыдался. Это была уже не потребность самоактивизации, а просто физическая боль. Я огляделась вокруг. Мой шофер, человек расторопный и сообразительный (он каждую свободную минутку читал детективные романы), остановил машину как раз напротив собора. Быстрыми шагами я направилась к машине и, поравнявшись с поэтом, остановилась. Я оторвала его от дум словами из стихотворения Хелаакоски: «Мужичок, проснись-ка! Вон уж лето близко!»
Он поднял мокрое от слез лицо и одарил меня взглядом, исполненным горечи. Я услышала только одно слово:
— Куртизанка…
— Если хотите, я могу отвезти вас на машине до дому. Я помогаю вам, но это уж безусловно последний раз. И делаю я это только из жалости к вашей семье.
Не говоря ни слова, он сел в машину рядом со мной и принялся сочинять рекламные тексты, — не зря ведь он когда-то работал в объединении «Карлссон».
— До чего же я подлое и несчастное существо. Оскорбил вас без причины, а потом почувствовал угрызения совести и хотел было пойти в церковь очистить душу. Вы, госпожа экономическая советница, понимаете, конечно, что мне тогда просто не удалось найти единственно подходящее слово? Я хотел сказать, разумеется, что вы — слиток чистого золота в блестящем нейлоновом чулке!..
Все-таки он был не безнадежен, поскольку умел еще просить прощения! Я выписала ему маленький чек и позволила целовать руки. Да, вот что значит работать свинаркой. Кутила, прожигатель жизни, обращался к богу, когда сатана уже не мог более испортить его. К счастью, для Олави Хеймонена имелось еще много возможностей портиться и становиться все хуже и хуже.
Мы остановились у деревянного домика, и поэт, спасшийся от участи Алексиса Киви, вышел из машины. Он представлял собою сплошную оду. Он достал из кармана веревку, и я заметила, что это была скакалочка, которую он раздобыл, видно, в подарок своим детям. Попрощавшись со мной в четвертый раз, он начал показывать выбежавшим навстречу ребятишкам, как прыгают через веревочку. Жена поэта появилась на крыльце и приветствовала блудного мужа самыми отборными словами. Муж бросил веревочку детям, достал из кармана чек и вынул из петлицы нарцисс. С этим приношением он приблизился к жене и сказал, светло улыбаясь:
— Милая, не трать на меня своих драгоценных слов: довольно и взгляда!
Преподнеся жене нарцисс и чек, он продолжал:
— Самое жалкое существо на свете просит разрешения приветствовать тебя, о лучезарнейший свет вселенной, самоотверженная мать моих детей…
Я дала шоферу знак ехать. Мне надо было спешить домой, где парикмахерша ждала меня уже более часа. Это была спокойная женщина, привыкшая ждать и неторопливо выполнявшая свои обязанности.
Солнце — древнейший переселенец в страны запада — стояло все еще высоко в небе, когда я опустилась в парикмахерское кресло и приготовилась слушать последние новости из жизни хельсинкского общества. Моя парикмахерша напоминала новобрачную, которая рассказывает своему супругу решительно все.
Глава шестнадцатая
И ПОСЛЕДНЯЯ
В сентябре 1955 года я заказала себе гороскоп из Голландии. Это было самое дорогое и самое полное пророчество, какое я когда-либо видела. Оно рекомендовало мне удалиться от мира для тихой, уединенной жизни, поскольку в моих волосах уже появились серебряные блестки, а на душе непонятная грусть. В течение года я пыталась организовать у себя в доме литературный салон, но, когда Алкогольный трест предложил мне оформить право на содержание первоклассного ресторана с подачей спиртных напитков, я прекратила деятельность салона. Мне стало совершенно ясно, что в Финляндии литературный салон лучше всего уживается в кабаке, где можно одновременно обменивать шляпы и пальто.
Распределение экстренных ссуд я доверила писателю Свену Лоухела, которому заслуги и быт художников, писателей и ученых были известны лучше, нежели мне. Он начал раздавать исключительно ссуды-«затравочки» по тысяче марок, и вскоре научные работники исчезли с нашего горизонта. В жизни многих ученых неожиданно появилось одно досадное обстоятельство: хочешь не хочешь, а надо работать. Но я не желала больше заниматься раздачей милостыни. Зато писатели и художники были очень довольны новой системой распределения, ибо каждый раз, получив ссуду, они уже предвкушали новую.
Совершенно удалившись от светской жизни, я не чувствовала такого гнетущего одиночества, как прежде. Моя домашняя библиотека, насчитывающая свыше пяти тысяч томов, давно терпеливо ждала меня; финская остроухая лайка, которую непочтительно обозвали помесью и дворняжкой, требовала гораздо больше заботы и ласки, а моя хорошенькая личная секретарша была счастлива заказывать мне и себе билеты для заграничных поездок и обменивать валюту, в которой мы постоянно нуждались. Но, несмотря ни на что, я всегда приходила к одному и тому же конечному выводу: жизнь была мучительно однообразна. Я совершенно не умела жить, потому что не находила удовольствия в развлечениях. Богатство воспитывало эгоизм, а эгоизм — непреодолимое чувство отвращения. Я завидовала Энсио Хююпия, который по-прежнему пылал энергией и жизнерадостностью, а также писателю Лоухела, который никогда не уставал искать Человека.