Прекрасные и обреченные. Трилогия
Шрифт:
С литературы они плавно перешли к перипетиям прожитого дня.
– У кого устраивали чаепитие?
– У Эберкромби.
– И почему же ты задержался? Встретил миленькую дебютантку?
– Угадал.
– Неужели? – изумился Энтони, повышая голос.
– Ну, строго говоря, она не дебютантка. Сказала, что начала выезжать в Канзас-Сити два года назад.
– Стало быть, засиделась?
– Ничего подобного, – весело запротестовал Мори. – Это слово совсем к ней не подходит. Она… в общем, она казалась там самой юной из всех.
– Однако ее опыта хватило, чтобы ты опоздал на поезд.
– Прелестное
Энтони насмешливо фыркнул:
– Ах, Мори, ты сам впадаешь в детство. Что подразумевается под словом «прелестное»?
Мори с беспомощным видом уставился в пространство.
– Ну, не могу ее точно описать. Скажу одно: она прекрасна. Удивительно живая и непосредственная. А еще она жевала желатиновые пастилки.
– Что?!
– Ну, в некотором роде тайный порок. Она очень нервная. Говорит, что всегда жует желатиновые пастилки на чаепитиях, потому что приходится долгое время находиться без движения на одном месте.
– Ну и о чем же вы говорили? О Бергсоне или билфизме? Или обсуждали аморальность уан-степа?
Мори сохранял невозмутимость, шерсть была гладкой и не дыбилась ни в одном месте.
– Мы и в самом деле затронули тему билфизма. Кажется, ее мать билфистка, хотя большей частью мы говорили о ногах.
Энтони буквально затрясся от смеха.
– О Господи! И о чьих же ногах?
– О ее. Она много рассказывала о своих ногах, будто они антикварная редкость. У меня возникло непреодолимое желание на них взглянуть.
– Она что, танцовщица?
– Нет, я выяснил, что она кузина Дика.
Энтони так резко выпрямился, что подушка, на которую он опирался, встав на дыбы, спикировала на пол, словно живое существо.
– А звать ее Глория Гилберт? – воскликнул он.
– Ну разве она не чудо?
– Затрудняюсь сказать… судя по тупости ее папаши…
– Знаешь, – решительно перебил Мори, – возможно, ее семейство наводит уныние не хуже профессиональных плакальщиков, но я склонен думать, что сама девушка – человек своеобразный и искренний. На вид заурядная выпускница Йельского университета, но на самом деле совсем другая, совершенно особенная.
– Ну-ну! – подтрунивал Энтони. – Как только Дик назвал ее безмозглой, я сразу понял, что девушка наверняка очаровательная.
– А он так и сказал?
– Клянусь. – Энтони снова насмешливо фыркнул.
– Ну, у женщины он под мозгами подразумевает…
– Это мне хорошо известно, – нетерпеливо перебил Энтони. – Он имеет в виду болтовню о литературе.
– Вот именно. Дамы из тех, которые считают ежегодный упадок нравственности в стране либо хорошим признаком, либо дурным тоном. Непременное пенсне на носу или корчат из себя невесть что. А эта девушка говорила о своих ножках, а еще о коже… о своей коже. Всегда говорит о чем-нибудь своем. Рассказала, как хочет загореть летом и насколько ей обычно удается достигнуть желаемой цели.
– И ты сидел, околдованный ее контральто?
– Контральто?! Да нет же, ее загаром! Я и сам задумался о загаре, вспомнил, какого добился оттенка, когда загорал в последний раз два года назад. Да, загорал я в прежние времена хорошо, до цвета бронзы, если память мне не изменяет.
Энтони снова откинулся на подушки, сотрясаясь от смеха.
– Ох, Мори, да она тебя здорово завела! Мори, коннектикутский
Мори, вздохнув, поднялся с места и, подойдя к окну, отдернул занавеску.
– Метель.
Энтони, продолжая тихо смеяться, ничего не ответил.
– Снова наступила зима, – донесся от окна шепот Мори. – Мы стареем, Энтони. Мне уже двадцать семь. О Господи! Через три года будет тридцать, а потом я стану одним из тех, кого студент последнего курса называет пожилым человеком.
Энтони мгновение помолчал.
– Ты старик, Мори, – согласился он наконец. – И первым признаком стремительно приближающейся непотребной дряхлости является обсуждение девичьих ножек и загара, которому ты посвятил весь день.
Мори резким движением опустил штору.
– Идиот! – вскричал он. – И это я слышу от тебя! Так вот, юный Энтони, я сижу здесь и буду сидеть дальше, пока не вырастет следующее поколение, наблюдая, как весельчаки вроде тебя, Дика и Глории проносятся мимо в танце, распевая, любя и ненавидя друг друга. В вечном вихре движения и страстей. А меня трогает только полное отсутствие чувств и переживаний. И я буду сидеть, и будет падать снег… Эх, где же Кэрамел с его записной книжкой! Наступит еще одна зима, и мне исполнится тридцать. А ты с Диком и Глорией будешь вечно кружиться в танце и петь, пролетая мимо меня. А когда вы все исчезнете, я стану подбрасывать мысли другим Дикам и выслушивать циничные рассуждения о разочарованиях других Энтони… и, разумеется, обсуждать оттенки загара на будущее лето с другими Глориями.
В камине ярко вспыхнул огонь. Мори, отойдя от окна, помешал головешки кочергой и положил новое полено на подставку для дров, а потом вернулся в кресло, и последние слова его речи заглушил треск разгорающегося дерева, изрыгающего красно-желтые вспышки пламени.
– В конце концов, Энтони, это ты у нас юный романтик. Именно ты, в силу чрезмерной впечатлительности, боишься, что нарушится твой покой. А я делаю очередную попытку сдвинуться с места, почувствовать, что меня что-то тронуло… и даже в тысячный раз я остаюсь самим собой. И ничто… ничто на свете не способно меня расшевелить.
– И все-таки, – после затянувшейся паузы пробормотал Мори, – в этой малышке вместе с ее нелепым загаром что-то есть, нечто непостижимо древнее и вечное… совсем как я.
Тревога
Энтони сонно повернулся на кровати, вперив взгляд в пересеченное тенью оконного переплета холодное солнечное пятно на стеганом одеяле. В комнате воцарилось утро. Резной комод в углу и старинный, хранивший непроницаемый вид платяной шкаф возвышались мрачными символами, сулившими вечное забвение, и только ковер манил своей недолговечностью такие же бренные, обреченные на тление ноги. Картину дополнял Баундс, ужасно непотребный в своем мягком воротничке и такой же расплывчатый, что и облачко пара, которое выдыхал. Он стоял рядом с кроватью, устремив невозмутимый взгляд темно-карих глаз на хозяина. Баундс отпустил край одеяла, который только что энергично дергал.