Преображение человека (Преображение России - 2)
Шрифт:
– Нет, без вертипаса... Я ему говорил - Ракушкину, - а он одно слово: "У меня глаз - вертипас". Ну, я его попросил: "Иди, когда так, к чертовой маме, когда много об себе понимаешь".
– Да-а... Пусть как хочет кладет, - усмехнулся Матийцев.
Прошел в конюшню к Дорогому на лошадей посмотреть. Это было единственное место в шахте, где чуялось что-то похожее на барское имение, представлялся тенистый сад, около пруд, белые облака на синем небе - так как стояли или лежали в стойлах лошади и мирно жевали сено, а конюх Иван, по прозвищу Дорогой, крепчайший, бородатый, широкий старик, в кумачовой рубахе и рыжей жилетке, как будто
От двух электрических лампочек было тут почти светло.
– Доброго здоровья, дорогой, - поклонился Иван Матийцеву.
– Ну что... Как у тебя тут?
– улыбнулся длинно, но не насмешливо Матийцев: он уважал Дорогого; Дорогой был, как домовой в своей конюшне, только что не заплетал по ночам гривы, да ведь и незачем было, если лошади были не выездные.
Но он был прискорбен теперь.
– Вот, посмотрите, дорогие, что анафемы сделали: Лоскутному бок примяли... бензиновозкой... А?! Ну, бога хваля, дорогой, ребра, кажись, целые - не жалится, и глаз ясный. Ну, какие же анафемы, дорогой, - не могли лошадь остеречь, поставить в затишье. Самая умная лошадь, дорогие, и такой ей испуг сделать! Бога хваля, ничего - щупал я сквозь. Полома ребров нету, только примяли... Новую Зорьку им отпустил взамену. Не одобряют Зорьку, дорогой: нравная очень, дорогие: в хорошей жизни жила.
Матийцев пощупал мокрый бок пестрого Лоскутного: действительно была вдавлина небольшая.
– А у кого Зорька?.. Какой коногон?
– Божок, дорогие... у Божка в обучении. Как бы не испортил ее, дорогой, - а?.. Так глядеться, ничего лошадка, - ну, нравная... Вот Магнит - это так, это наша. Ох и лошадь добрая, дорогой!
Матийцев провел рукой по крупу тоже новенького огромного вороного Магнита и хотел уж уйти, а Дорогому хотелось еще показать:
– Посмотрите, Карапь как у нас справился, - не узнать! Сами, дорогие, видели, как к нам спустили, - совсем был нестоющий, дохлый - в этом месте рукой обхватить, а те-перь, дорогие, - худоват еще, конечно, ну-у, не так!.. А Моряк у меня на овсе... Посмотрите, дорогие, как лошадь загоняли, - в ночной смене была. Нельзя так до тоски лошадь доводить... воспретите им, дорогой.
И, нацедив ведерко воды из-под крана, осторожно намочил лежащему рыжему Моряку острое темя.
Вспомнил Матийцев, что больше уж не увидит конюшни.
– Ну, прощай, Дорогой, - искренне сказал он, - прощай.
– Счастливо, дорогой!.. Дай бог путя, дорогой!..
Обласканный этим "прощай", Дорогой снял картуз и шлепнул его на густые еще лохмы только тогда, когда вышел из ворот Матийцев.
Рядом было депо бензиновозов, но туда не хотелось заходить: машины как машины, и притом кволые, ломкие и опасные: уж два раза горело депо от шахтерских цигарок. Хорошо, что нет в шахте гремучего газа: легче дышать.
Потянулся дальше тихий штрек. Только из одного забоя сбоку виден был огонек, крохотный, как восковая свечечка, и глухие ватные удары кирки об угольный пласт. Кто-то полулежит там голый до пояса, и на черной спине полосы от едкого пота, а на зубах хруст.
Думалось в тишине Матийцеву о том, что читал недавно, как известный ученый решил, что пессимизм молодежи началом своим имеет каких-то бактерий, заводящихся в тонких кишках... "Хорошо, пусть так... Ну, а если решит другой ученый, что Христом - это тоже от бактерии... в толстых кишках, например? Разве легче от этого будет кому-нибудь?.. Какая чушь!"
Встретилась партия человек в пять, - шли с работы наверх. Привычно поднял к ним лампочку.
– Чьи?
– Горшкова.
– Откуда?
– С четвертого номера.
И разошлись.
Пропустил мимо грохочущий бензиновоз с десятью вагонами, спешивший к плите. Осветил уголь, машиниста. Промахнули гремя и скрылись за поворотом.
Двенадцатилетний мальчишка Федька, дверовой, который только и делал целый день, что отворял и затворял двери посередине штрека, - чуть только слышал справа или слева гул вагонов, - распахнул и перед ним двери настежь.
– Ну что... скучно, небось?
– кинул ему на ходу Матийцев.
– А то не скучно? (Федька был внук Ивана Дорогого.)
– Терпи, терпи... учись: тебе еще долго терпеть, - и улыбнулся про себя, отходя. А за дверью недалеко был боковой пролаз на ту самую "литеру Б", куда пошел Автоном Иваныч, а чуть дальше - та печь, в которой обвалом засыпало двоих: Ивана Очкура и Семена Сироткина. Печь эту закрестили и заделали дощатой решеткой, мимо решетки этой вот уже недели три старался не ходить Матийцев, а теперь подошел к ней вплотную и долго смотрел и вслушивался: теперь это можно было.
Очень четко думалось: "Штабс-капитан сомневался в загробной жизни, я же в нее не верю, совсем, - но... жаль, что нигде около "Наклонной" никаких цветов... Если бы они попались мне на глаза, я принес бы их вам сюда и бросил бы за решетку... чтобы вы знали".
И хотя могила их была на том же кладбище, все-таки и здесь, где умерли, тоже как будто лежали они, а на могиле близких так хочется подумать и вспомнить о них. Тут было до удушливости тихо, только изредка как будто вода журчала в сточной канавке. Тут хорошо было забывчиво представлять нездешнее: чувствовалась какая-то острая грань, отделяющая э т о, - что от целой жизни земной осаждалось в тихом темном коридоре на глубине ста с лишнем сажен, и т о: уже наплывало т о, и не особенно заметен был переход между ними: так - маленький горбик.
Исподволь какая-то жуткая торжественность вошла в душу, и долго стоял так Матийцев, точно слушая заупокойную обедню по себе самом, издалека звучащую, и было хорошо ее слушать.
Он хотел потом свернуть влево, но тут вдали, в глубине штрека, слышны вдруг стали лошадиные визги, рычание, хлопание и крепкая брань. Подумалось было: несчастие, но тут же догадался он, что несчастия нет, а идет спокойная работа, - просто забурился груженый вагон, и кто-то из коногонов бьется с ним и лошадью. Остановившись, приглядевшись, скорее понял, чем увидел Матийцев, что это - Божок и недавно купленная молодая лошадь Зорька, о которой говорил Дорогой.
Божок был большого роста, но сильно сутулый, в размер высоты штрека, с длинными узловатыми руками. Лет ему было под тридцать. На дневной поверхности был очень неповоротлив, неуклюж; и в шее, сильно вытянутой вперед, и в ногах, сильно согнутых в коленях, очень древнее что-то всегда виделось в нем Матийцеву. Точно из-под тяжести какой-то каменной бабы с кургана, улучив минуту, выполз когда-то ночью (непременно ночью), приполз полями сюда, в "Наклонную Елену", и упрямо стал жить опять, больше в земле, впрочем, чем над землею. Сила у него была страшная, и его боялись задевать шахтеры, особенно, когда был он пьян. Глядел он на всех одинаково, исподлобья. Мог, кажется, глотать стаканы и рюмки; гнул пальцами пятаки...