Преступление профессора Звездочетова
Шрифт:
Профессор вполне ясно и реально, мгновенным вихрем соображений, представил себе всю эту трагикомическую картину.
«Но что же делать теперь? Т.-е. как это что? — улыбнулся сам себе профессор. — Поднести аппарат к глазам наказанной и, — поворотом левого штепселя вернуть ей обратно ее похищенную «душу»!»
Профессор взял аппарат в руки и наклонился с ним над лежащей.
Но штепселя он не повернул.
Внезапно он поставил аппарат обратно на письменный стол и, неизвестно к кому обращаясь, воскликнул:
— Истина, тебя призываю в свидетели! Я не хотел этого, я даже
Почему-то несколько фраз специфически французского и глупого романа мелькнуло в его голове, и он искривил свои немного злые тонкие губы в саркастическую усмешку.
— Я проникну своим сознанием в ваше тело, Ольга Модестовна, — тихо сказал он. — Не сердитесь на меня. Вы сами попались на удочку! Ведь вы же моя жена, но увы… я совершенно, если хорошенько вдуматься в это, совершенно вас не знаю. Кто вы? Что вы? Зачем? Я должен же знать, наконец! На одну минуточку только… Лишь вспышкой вашего сознания окружающего мира я позволю себе ослепить себя.
На одну только секундочку. Не сердитесь!..
Профессор энергично отогнал, не давая ей оформиться, мелькнувшую было мысль, что он собирается совершить какую-то нескромность, будто чужое письмо прочесть, и резким движением опустился перед Ольгой Модестовной на колени и… и… нажимая себя в живот и творя что-то страшное над лежащей, он проник своим сознанием в сознание спящей, приказывая сознанию своему ровно через тридцать секунд вернуться обратно.
Потеряв себя, профессор мгновенно почувствовал себя Ольгой Модестовной и вместе с этим ощутил какое-то удивительно приятное, острое и сладострастное чувство. Через секунду он, в лице своей жены, открыл истомно закрытые глаза и увидел над собою тупое, обезображенное животной страстью лицо доктора Панова, который обнимал ее голое пышное тело одной рукой, а другой бессмысленно, в сладострастной судороге, мял и комкал упруго очерченную грудь Ольги Модестовны.
Его жена была в объятиях Панова.
Профессор больше ничего не видел. Полминуты прошло и его сознание вернулось к нему обратно. Однако, виденного было достаточно.
«Человечество? Оздоровление его? Дарование ему свободы и счастья?»
Эти мысли только на мгновение ослепили мозг Звездочетова.
Его маленькое, личное, мещанское вдруг выросло в его сознании до величины мирового масштаба и заслонило собою все мечты его о служении человечеству.
Великий Мещанин проснулся в нем. О человечестве и его счастье он больше не думал.
Он думал только о себе, неспособный ни на героизм, ни на жертвы, ни на прощение.
С гримасой боли и отвращения, колеблясь лишь одну секунду, он поднял свой разом окрепший кулак над изобретенным аппаратом.
В нем была «душа» его жены…
Уничтожить все! Никогда к этому не возвращаться больше. Это преступление? — Пусть. — Он уничтожит его. Скорее, скорее, чтобы никто не знал, никто….
С грохотом опустился кулак на страшный аппарат, разбивая его в щепы, а вместе с ним и заключенную в нем, как в жестокой темнице, жалкую «душу» ничтожной женщины.
Ольга Модестовна была мертва.
Пульса, который старался найти наклонившийся над ней Звездочетов — не было. Дыхание отсутствовало. Сердце — остановилось.
V
Панов все утро пережевывал свои впечатления от прочитанной рукописи.
Для него, принимавшего жизнь таковою, какова она была им видима — дело обстояло как нельзя более просто и ясно.
На почве переутомления профессор Звездочетов сошел с ума.
Что же он предпримет?
После долгих размышлений он решил, что посоветует Ольге Модестовне отправить больного в специальную лечебницу для нервно-больных ученых и, — если понадобится, — прибегнет к силе, чтобы добиться своего.
Оставлять на свободе такого больного было опасно.
Если же окажется, что болезнь профессора зашла уже слишком далеко вперед и надежда на восстановление его умственных способностей рухнет, то, держа все это до того момента в секрете, — объявить эту прискорбную новость обществу.
И, вдруг, помимо своей воли, Панов представил себе изолированного от всех сует мира профессора, а в его доме оставшуюся одной молодую, сильную здоровьем и желаниями, женщину. — Тогда, Ольга….
Фраза не была окончена. Вошла прислуга и доложила, что коляска готова.
Панов надел шляпу, взял в руки трость и перчатки и вышел.
Солнце клонилось к закату и легкая свежесть приятной волной омывала воздух.
— К профессору Звездочетову, — сказал Панов кучеру и, удобно забившись в угол коляски, с наслаждением стал полною грудью забирать омывающий легкие воздух.
Панов старался возобновить какую-то, прерванную кем-то мысль свою, которая должна была занять его. Но улица не давала ему сосредоточиться….
Спешили куда-то люди, толкали друг друга, злобно оглядывались один на другого, и будучи во всем виноваты сами, обвиняли в чем-то кого-то другого…
Какая-то пружинная сила гнала их с места на место, как стадо разбредшихся баранов, к какой-то, никому из них неведомой и непонятной цели, заставляя их по дороге обманывать друг друга, друг другу лгать, унижаться, быть вечно смешными и жалкими в поисках вечно ускользающей из рук Истины, и запихивать наскоро, во время коротких остановок, в скверно пахнущие ямы своих ртов вонючую пищу мертвой, органической природы, уничтоженных ими форм ее.
«Базар», — подумал Панов, по на этом слове и остановился.
Он умел только конкретизировать события, не перенося их значения к изображаемым ими вещам. Он видел суету и назвал ее базаром. Но понять, что эта суета была самой жизнью и что, следовательно, самую жизнь он назвал базаром — он не хотел понять. Поднявшись по лестнице на второй этаж, он позвонил у хорошо знакомых дверей квартиры профессора Звездочетова и был вскоре впущен в нее.
Ему открыла горничная Маша с заплаканными глазами и он, полагая причину ее слез в связи с, может быть, резким ухудшением, произошедшим в состоянии здоровья профессора, наскоро кинув шляпу, перчатки и трость на столик в передней, быстро, без доклада, с озабоченным лицом, поспешил к Звездочетову, не проронив ни слова.