Прежде чем ты уснёшь
Шрифт:
Никто не мог объяснить, что делало этот костюм таким привлекательным. Может быть, дело в прозрачной зеленой ткани, в том, как изящно платье облегало бедра и ноги? Или это соломенная шляпка, которая так выгодно подчеркивала многообещающие искорки в глазах? А может, все из-за декольте, которое обнажало ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы мужчина сошел с ума от желания?
Но объяснить успех можно не всегда, говаривал Рикард. И после того, как он сшил пятьдесят костюмов, ему пришлось сшить еще пятьдесят, а потом и еще пятьдесят в придачу.
Это переросло в лихорадку. Всем хотелось иметь в своем гардеробе костюм «Родные пенаты», название которого теперь выговаривали то как «пенальти», то
Даже приветливый малютка раввин, который время от времени в строжайшем секрете наведывался в магазин, чтобы купить какой-нибудь скромный подарок жене, захотел приобрести именно этот новый костюм.
«Скажите, как произносится это диковинное слово "п-е-н-а-т-ы"»? — спросил раввин, держа в руках зеленое платье и соломенную шляпку.
Улыбнувшись, Рикард раскрыл рот и показал раввину, в каком положении должен находиться язык, чтобы слово звучало правильно. Раввин сложил губы, как учил Рикард, и попробовал выговорить слово.
«Слушайте внимательно, — сказал Рикард. — Пе-на-ты», — медленно произнес он.
«Пьенаты», — повторил раввин.
«Пенаты», — поправил Рикард.
«Пейнаты», — сказал раввин.
«Почти правильно, — ободрил его Рикард. — Попробуйте еще раз».
«Пьениты», — попробовал тот.
«Пенаты», — исправил он раввина.
«Пеньяты», — растерянно повторил раввин.
«Пенаты», — сказал Рикард.
Раввин покачал головой. «Это так же, как Бог, — улыбнулся он. — В своих речах и молитвах мы даем Ему много различных имен — потому что Его настоящее имя произнести никто не может или не смеет».
Рикард и Юне поженились, у них родились две дочери, одна за другой, Элсе и Анни. Предприятие Рикарда процветало. У него была красивая жена. Замечательные здоровые дочки. Хорошие друзья. И почти никаких врагов. Возвращаться в Норвегию Рикард, или Ричард, или просто Рич, как он сам себя называл, совершенно не хотел. Америка представляла собой именно то, о чем он мечтал, она была всем, к чему он стремился; жизнь здесь оказалась абсолютно такой, как он представлял себе, сидя над газетными вырезками дома, в Норвегии. Время шло.
Миновал 1932 год, вслед за ним потянулись 1933, 1934, 1935, 1936 и так далее. Все было замечательно. Юне, в отличие от Рикарда, интересовало все, что происходило вокруг, она волновалась из-за успехов нацистов в Германии, переживала за друзей и знакомых, оставшихся без работы и приходивших к Рикарду занять денег. (Рикард в деньгах никогда не отказывал, друзей предавать нельзя, говорил он, и тогда они тоже тебя не предадут.)
Но когда Рикард замечал, что Юне замолкала, начинала грустить, когда ей особенно сильно хотелось домой, когда голос Рузвельта, раздававшийся из динамика радио, звучал уже не так утешительно, как прежде, и угрозу войны во всей Европе игнорировать было нельзя, — тогда Рикард брал Юне с собой на Брайтон-Бич, садился поближе к ней и смотрел на океан. Просто брал ее с собой на Брайтон-Бич, садился поближе и, глядя на океан, пел свою любимую песню, единственную из всех, что знал наизусть, — песню норвежца Уле Кнудсена Труваттена, который эмигрировал в Америку в 1841 году:
Мои карманы полны денег, Но радости от них немного: Что мне с таким богатством делать, Коль на душе моей тревога? Я думал, что забыть придется Норвегию мою, но песня Сама собой в душе поется: В родном краю всего чудесней [22] .Я представляю, как Рикард обнимал Юне за плечи и говорил: «Будет, будет тебе, Юне, прошу тебя, не грусти»; потом он притрагивался пальцем к щеке Юне и показывал ей слезу, оставшуюся на пальце; и хотя они сидели совсем рядом, тесно прижавшись друг к другу, он придвигался еще ближе и шепотом напевал ей последний куплет этой песни — так тихо, что слышала только она, больше никто.
22
Пер. Т. Кирюниной.
Думаю, все было примерно так.
Мне всегда кажется немного странным, что бабушку зовут Юне. В этом имени звучит лето, обаяние, юность. А бабушка для меня навсегда останется строгой пожилой дамой, которая одно время командовала парадом у нас дома на улице Якоба Аалса; пожилой женщиной, у которой верхняя губа испачкана в сливках. Сидя напротив меня за кухонным столом, эта женщина рассказывает истории из своего прошлого. О чем только бабушка не рассказывала — о своем детстве, проведенном в Тронхейме; о том, какой скандальной известностью пользовалась ее сестра Сельма еще в ранней молодости; о том, как сложно было возвращаться домой в Норвегию в 1945 году, о дочерях Анни и Элсе.
Но к тем временам, когда они жили в Нью-Йорке, бабушка возвращалась редко.
Что-то рассказывала Анни, кое-что мы узнали от Элсе во время наших немногочисленных встреч с ней, иногда Сельма пускалась в воспоминания, а остальное мне приходилось додумывать самой.
У меня сохранилась черно-белая фотография бабушки, сделанная году в 1934–35. Бабушка в обтягивающем светлом платье сидит на ступенях каменной лестницы возле парка в Бей-Ридже. Солнце светит ей в лицо, она щурится, глядя в камеру, и улыбается, потому что так велел фотограф. Одну руку она держит козырьком, чтобы заслониться от солнца.
Есть и другая фотография, ее я нашла в книге из библиотеки в Осло. Этот снимок фотокорреспондента Артура Феллига, известного под псевдонимом Виджи, был сделан в прохладный солнечный день марта 1941 года на Кони-Айленде. Сотни людей в легких пальто и изящных шляпах устремились туда, чтобы от души порадоваться первому теплому дню весны. Первое, что бросается в глаза, — большая черная толпа, ясный теплый солнечный свет, длинные тени людей на набережной. Сразу чувствуешь, как тепло на улице, как греет солнце, но легкое пальто или свитер пока снимать рано. Кто-то в черном уже осмелился спуститься вниз, на песчаное побережье. Длинные узкие мостки тянутся вдаль, к холодному белому океану.
На первый взгляд кажется, что фотограф просто хотел запечатлеть толпу людей, пронизанную каким-то особенным, весенним настроением. Но если присмотреться внимательнее — где-то слева на снимке, позади мужчин, женщин и детей, улыбающихся в камеру, видишь женщину в черном пальто, светлой шляпе и светлых шелковых чулках. Неужели это и вправду шелковые чулки? В 1942 году достать их было нелегко; вероятно, эта женщина — как и многие другие, приехавшие в тот день на Кони-Айленд насладиться первым весенним днем, — просто подкрасила ноги и нарисовала сзади тонкие черные черточки, чтобы обозначить место, где должен быть шов.