Презрение
Шрифт:
— Рейнгольд! крикнул я.
— Я раскусил вас, дорогой мой, не унимался он, и скажу вам прямо в лицо: на любых условиях!
Мы стояли друг против друга, тяжело дыша, я белый как бумага, он красный как рак.
— Рейнгольд! повторил я так же резко и звонко. Но я почувствовал, что теперь в моем голосе звучит не столько негодование, сколько глубокая скорбь. Это «Рейнгольд» заключало в себе скорее мольбу, чем гнев оскорбленного человека, который может перейти от угроз к действию. Все же я и сейчас еще готов был отвесить режиссеру пощечину. Но не
— Простите меня, Мольтени… Я сказал то, чего не думаю.
Я судорожно мотнул головой, словно говоря: "Прощаю вас", и почувствовал, что глаза мои наполнились слезами. После минутного замешательства Рейнгольд проговорил:
— Ну, хорошо, я понял… Вы не хотите участвовать в работе над сценарием… И уже предупредили об этом Баттисту?
— Нет.
— А собираетесь его предупредить?
— Скажите ему об этом вы… Думаю, я больше не увижусь с Баттистой.
Немного помолчав, я добавил:
— Скажите ему также, пусть подыщет себе другого сценариста. Вы хорошо меня поняли, Рейнгольд?
— В чем дело? спросил он удивленно.
— Я не буду работать над сценарием «Одиссеи» ни над тем, который замыслили вы, ни над тем, которого ждет Баттиста… Ни с вами, ни с другим режиссером… Понятно?
Наконец он понял, в глазах его мелькнуло сочувствие. Но он все-таки осторожно спросил:
— Вы не хотите работать над моим сценарием или вообще не хотите участвовать в создании этого фильма? Немного подумав, я ответил:
— Я вам уже сказал: я не хочу работать над вашим сценарием. Однако я понимаю, что, мотивируя так свой отказ, я бросаю на вас тень в глазах Баттисты… Поэтому сделаем так: для вас я не хочу работать над вашим сценарием… Для Баттисты условимся, что я не хочу работать над фильмом вообще, как бы ни трактовался его сюжет… Передайте Баттисте, что я плохо себя чувствую, что я устал, у меня, нервное переутомление… Идет?
Выслушав меня, Рейнгольд приободрился. Тем не менее он спросил:
— А Баттиста поверит этому?
— Не беспокойтесь, поверит… Уверяю вас, поверит. Наступило длительное молчание. Мы оба испытывали какую-то неловкость. Ссора еще висела в воздухе, и ни мне, ни ему не удавалось забыть о ней окончательно. Наконец Рейнгольд сказал:
— А все же мне жаль, Мольтени, что вы не будете работать со мной над этим фильмом… Может быть, все же попробуем договориться?
— Вряд ли что-нибудь выйдет.
— Возможно, наши разногласия не так уж серьезны… Я ответил твердо и теперь уже совершенно спокойно:
— Нет, Рейнгольд, очень серьезны… Кто знает, вдруг вы и правы, толкуя поэму Гомера таким образом… Но я все-таки убежден, что даже сегодня «Одиссею» следует ставить так, как ее написал Гомер.
— Вы мечтатель, Мольтени… Мечтаете о мире, подобном миру Гомера… Вам хотелось бы, чтобы он существовал… Но увы! его не существует.
Я сказал примирительно:
— Допустим, что вы правы: я мечтаю о мире, подобном миру Гомера… А вот вы, прямо скажем, нет.
— Я тоже мечтаю о нем, Мольтени… Кто о нем не мечтает? Но когда надо ставить фильм, одной мечты мало…
Опять наступило молчание. Я смотрел на Рейнгольда и понимал, что мои доводы его совсем не убедили. Неожиданно я спросил:
— Вы, конечно, помните песнь Улисса у Данте?
— Да, ответил он, несколько удивленный моим вопросом, помню… Правда, не слишком хорошо.
— Тогда разрешите, я прочту ее вам. Я знаю ее наизусть.
— Что ж, если хотите, пожалуйста.
Не знаю, почему мне пришло в голову прочесть ему этот отрывок из Данте: возможно, так я решил позднее, мне хотелось еще раз напомнить Рейнгольду о некоторых вещах, не рискуя его снова обидеть.
Режиссер уселся в кресло, и лицо его приняло устало-снисходительное выражение.
— В этой песне, сказал я, Данте просит Улисса рассказать, как погибли он и его товарищи.
— Знаю, Мольтени, знаю… читайте.
На минуту я задумался, опустив глаза, потом начал:
С протяжным ропотом огонь старинный Качнул свой больший рог… [4]
Мало-помалу я стал читать стихи обычным голосом и, насколько мог, просто. Сердито взглянув на меня из-под козырька фуражки, Рейнгольд отвернулся к морю и больше не двигался. Я продолжал читать медленно и размеренно. Но, дойдя до слов:
4
Данте. "Божественная комедия". Перевод М. Лозинского.
О братья, так сказал я, на закат Пришедшие дорогой многотрудной, я вдруг почувствовал, что волнуюсь и что голос у меня начал дрожать. Ведь в этих немногих строках было заключено не только мое понимание образа Одиссея, но и мое представление о себе самом и о том, какой должна была бы стать моя жизнь и какой она, к сожалению, не стала. Волнение мое, я понимал это, было порождено несоответствием между ясностью прекрасной идеи и моим полным внутренним бессилием. Однако мне все-таки удалось заставить свой голос не дрожать и дочитать до последней строки:
И море, хлынув, поглотило нас.
Окончив, я тут же встал, Рейнгольд тоже поднялся со своего кресла.
— Простите, Мольтени, быстро заговорил он, простите. Для чего вы прочли мне этот отрывок из Данте?.. Зачем?.. Конечно, все это прекрасно, но зачем?
— Это, ответил я, тот Одиссей, чей образ я хотел бы создать. Таким я представляю себе Одиссея… Прежде чем расстаться с вами, мне хотелось показать его вам как можно яснее… Я решил, что Данте сделает это лучше, чем я.
— Конечно, лучше. Но Данте это Данте… Он человек средневековья… а вы, Мольтени, современный человек.