Презумпция невиновности
Шрифт:
Анатолий Мацаков
Презумпция невиновности
Повести
Три дня в апреле [1]
День первый
Еще
1
Должен предупредить: первая повесть в сборнике — типичная «перестроечная» проза. Тем, кто не жил в конце 80-х, трудно представить, какой идиотизм тогда творился в стране. Граждане СССР словно в массовом порядке сошли с ума. Мельчайшие недостатки социалистического общества в общественном сознании превращались в страшные трагедии, пышным цветом цвело гипостазирование, давние исторические события внезапно стали необыкновенно актуальными, и все поголовно «захотели перемен». А в повести «Три дня в апреле» это можно увидеть наглядно: «всё плохо», и в прошлом, и в настоящем, «всё надо менять»... Эти люди, «пылая праведным гневом» при виде недостатков в СССР, не подозревали, что перемены скоро настанут, и всего через несколько лет советские люди погрузятся в капиталистический ад. Но не нам их судить. В те годы всё было очень сложно и запутанно. — Прим. Tiger’а.
Расплатившись с таксистом, я вышел из машины. Оранжево-сизый петух склонил набок голову, посмотрел на меня бусинкой глаза, что-то пробормотал на своем языке и вновь принялся разгребать мусор, подзывая кур.
Иван Тимофеевич выпрямился, одернул полы куцего пиджака, поправил на голове серую изношенную кепку с лаковым козырьком, с каким-то равнодушием, словно мы расстались только вчера, молча кивнул мне и протянул руку.
Старый учитель заметно постарел за эти годы. Худое, усохшее лицо избороздили морщины, запали глаза, заострился подбородок; из-под кепки выбивались совсем седые волосы.
— Как все случилось? — этот вопрос мучил меня со вчерашнего дня, как только получил телеграмму.
Иван Тимофеевич тяжко вздохнул, поправил на возу мешок с хлебом, чуть прикрыл его сеном и тусклым голосом ответил:
— Потом, Игорь. — Кивнул в сторону такси: — Отпускай машину, до деревни не пройдет — дорога вконец раскисла.
— О дороге меня уже проинформировал таксист. Так и не достроили?
— А кому это нужно? — буркнул учитель. — До Радчено протянули, а дальше не стали: остальные деревни зачислены в разряд неперспективных...
— Похороны когда?
— Завтра. Он еще в морге.
— Здесь будут хоронить?
— Нет, на кладбище в Мосточном. Там ведь его родители. — И перевел тягостный для него разговор в другое русло: — Не надеялся, что сегодня приедешь.
— Я до Гомеля самолетом.
— Надолго?
— Там видно будет.
Мой неопределенный ответ разозлил Ивана Тимофеевича.
— Вечно у тебя не хватает времени! — сверкнул он на меня глазами. — Кто же, как не ты, обязан разобраться в этой дикой истории! Не мог Валентин так запросто хлопнуть себя! Не мог!..
Прятавший остатки еды в мешок мужик на соседнем возу поднял голову. Иван Тимофеевич встретился с ним глазами, замолчал. Достал из-под сена резиновые сапоги, протянул мне и уже обычным голосом сказал:
— Переобувайся. После Радчено придется пешком топать, в своих штиблетах далеко не уйдешь.
— Там и переобуюсь.
— Как знаешь.
Иван Тимофеевич разровнял на повозке сено, накрыл его подстилкой, взял в руки вожжи и кивнул мне:
— Садись.
По городу ехали молча. Стучали по булыжной мостовой колеса, лошадь, пофыркивая и помахивая хвостом, трусила мелкой рысью.
Когда миновали Ильинскую церковь и по сторонам шоссе потянулись последние постройки пригорода, Иван Тимофеевич опустил вожжи, повернулся ко мне, с болью в голосе сказал:
— В голове не укладывается, что Валентин мог пойти на такое! — Помолчав, добавил: — Правда, последний месяц стал замечать: неладное с ним происходит. Какой-то нервный, раздражительный он был, плохо спал по ночам. И все время молчал, а я не лез с расспросами, думал: захочет — сам скажет. Вот и дождался, старый дурак!.. Позавчера сообщили: в обеденный перерыв, когда в отделе, кроме дежурных, никого не было, Валентин застрелился в своем кабинете...
Иван Тимофеевич опять замолчал, отвернулся, стал смотреть на подернутые дымкой заречные дали. Стояло погожее утро. Поднявшееся над зубчатой кромкой далекого леса слепящее солнце мешало рассмотреть пролетавший в небе клин журавлей — их печально-тревожное курлыканье щемящей болью отзывалось в сердце.
— Может, с Наташей все это как-то связано? — нарушил я тягостную паузу.
— Исключено! — решительно махнул рукой старый учитель. — После развода Валентин сразу же перебрался ко мне в Мосточное и, уверен, никогда не встречался с бывшей женой, даже одно напоминание о ней выводило его из себя — не мог он простить ей черной измены. Да и Наталья еще в декабре произвела обмен квартиры на Нежин, переехала туда с матерью. И не настолько Валентин глуп, чтобы стреляться из-за этой мокрохвостки. Последние годы их ничто не связывало, даже детей не нажили... Н-но, Машка! — Иван Тимофеевич хлопнул вожжами по крупу лошади. — Н-но, милая!.. Трудно, конечно, Валентину было каждый день за пятнадцать километров на работу добираться, особенно в непогоду. Впрочем, нередко и в городе ночевал, чаще всего в общежитии крахмального комбината или в своем кабинете...
— Как Валька последнее время жил? — поинтересовался я.
Иван Тимофеевич покосился на меня, спросил:
— А он что, не писал разве тебе?
— Писал изредка. Не любил он эпистолярный жанр. «Жив, здоров, работаю. Особых новостей нет...» Я ведь даже о разводе узнал лишь в ноябре прошлого года, когда Валька на пару дней по возвращении из санатория ко мне заглянул.
— Да-а, — протянул Иван Тимофеевич. — Особой разговорчивостью он не отличался, как и его отец Семен. Того, бывало, спросишь: «Чего молчишь? Скажи свое мнение!» — «А чего говорить? Работать надо...» Его Мария, когда Семен еще ухаживал за ней, смеялась: «Третий вечер молча сидим на скамейке!»
...Иван Тимофеевич Бобров, тогда восемнадцатилетний парень, появился в нашем Мосточном осенью двадцать девятого года. В селе на базе начальных классов как раз создавалась школа крестьянской молодежи (ШКМ). Требовались учителя, а за плечами Ивана Тимофеевича было два курса педучилища. Вот он и прижился в селе, стал работать учителем младших классов в школе. Подружился с моим отцом и молчуном Семеном Благовещенским, верховодившими тогда сельской комсомолией.
В тридцать восьмом, когда мне не исполнилось еще и полгода, отца арестовали. Вскоре «черный ворон» прикатил и за Иваном Тимофеевичем: выяснилось, что он был сыном раскулаченного и сосланного на Соловки середняка Боброва из-под Могилева. Отец и учитель Бобров вернулись в село только в сорок пятом. Оба успели вдоволь нахлебаться не только лагерной бурды, но и военного лиха — оба прошли штрафные батальоны, кровью искупили свою «вину» перед народом и государством.
Школа к тому времени была преобразована в семилетку, и на следующий год мы с Валькой пошли в первый класс. И первым нашим учителем был Иван Тимофеевич...
В сорок седьмом во время вспашки заброшенного за годы войны участка поля на мине подорвались родители Вальки и он остался круглым сиротой. Иван Тимофеевич, уже сам к тому времени вдовец, привел Вальку в свой дом, усыновил его. А вскоре и я сам оказался без отца и матери...
Эх, Валька, Валька! Много общего, дружище, было в нашей нелегкой судьбе, как, впрочем, и у всего нашего поколения. Что же тебя толкнуло на этот отчаянный шаг?..