При советской власти
Шрифт:
Алёна, легко разрешившись от бремени, чувствовала себя хорошо и даже тотчас встать порывалась: дел-то по хозяйству полным-полно было. Но свекровь пресекла попытки эти, подняться не дала – лежи, отдыхай, сил набирайся, а работы ещё на твой век хватит. И Пётр, с лицом, счастьем сияющим, хлопотал возле жены, старался упредить любое её желание. Алёна, поглядывая на муженька, дивилась произошедшей в ней перемене. Какие-то три года назад она его иначе, как постылым про себя и не называла. Теперь же рядом с ней был родной человек, с которым жила без ссор и скандалов, без пьяных загулов и драк, что в иных семьях было сплошь да рядом. Неужто батюшка разглядеть сумел в этом чубатом, горбоносом сероглазом гармонисте судьбу её счастливую? И тут же подступали какие-то смутные ощущения того, что замужество её каким-то образом связано с
Прошёл ещё год, Алёна снова родила. На сей раз дочку, названную в честь её матери Акулиной. Но малютка прожила недолго, всего полгода и померла от болезни какой-то неизвестной. Осматривавшей её большеносый фельдшер глубокомысленно хмурился, не зная, что сказать отчаявшимся родителям и в задумчивости почёсывал багрово-красную лысину. Усыхать стала девочка, словно цветок сорванный, есть отказывалась и в одну вьюжную февральскую ночь тихо уснула навсегда. Алёна крепко убивалась о дочке, все глаза выплакала, Петр понурый ходил от беды внезапной.
Но жизнь шла своим чередом, за месяцем месяц, за годом год. Крестьянские хозяйства ещё не объединяли в колхозы, ещё и слова такого не слыхивали, но всё шло к тому, что спокойно трудиться людям на своём клочке земли не дадут, сгонят власти рано или поздно крестьян в какую-нибудь артель или товарищество.
И попытки такие предпринимались, да только лопались все эти искусственно созданные артели земледельческие, не желали крестьяне в гурты непонятные сбиваться. Спробовали и в Малой Дорогинке мужиков в артель сколотить, да тоже не вышло ничего, объяснить толком преимущества артельного труда власти не смогли, а силой сгонять людей – такого указа ещё не было. Вот тут-то вскоре и заговорили всерьёз о колхозах как о деле решённом окончательно и бесповоротно, об обобществлении всего и вся. Стало ясно, что гибнет деревня русская, нет у неё дальнейших перспектив, погубит её власть. А с нею и Россию, ибо Россия испокон веку держалась на деревне, на крестьянском хозяйстве, – так рассуждал Данила Никитич. И вывод сделал неутешительный: уезжать надобно из деревни. В город, желательно большой, лучше – в Москву. Об этом и объявил сынам своим, дочерям, зятьям да снохам. Впрочем, никого не неволил. Ежели кому глянется в нарождавшихся колхозах лямку тянуть – что ж, вольному воля. А вот на отъезде Алёны настаивал, хоть и тяжко было расставаться с любимицей своей. Но переборов себя, сказал – себе ли? ей? – как когда-то перед замужеством дочки: так надо. Бог даст обустроиться семейство Алёны в городе, корни пустит, выучит внучков наукам разным…
Алёна безропотно, точно жила ещё в доме отцовском, подчинилась воле Данилы Никитича, а Пётра, на подъём лёгкого, долго и уговаривать не пришлось. Не сроднился он с жизнью деревенской накрепко, так, чтобы без неё всё не в радость было. Не возражал на городскую жизнь её сменять, давно его манившую (с детства ещё слышал разухабистые рассказы отца, возвращавшегося с заработков) А если отторгнет город пришельцев незваных, завсегда можно обратно в Малую Дорогинку вернуться.
И в конце двадцатых годов, уложив на телегу кое-какие пожитки, отправились Пётр и Алёна Митричевы в Москву. Сыновей своих за собой в неизвестное не потянули. Вот обживутся, осмотрятся, тогда и Гришутку с Павликом выпишут.
3
Москва не сразу приняла Митричевых. И работу не просто отыскать было, и угол, где голову приклонить тоже. И голод, и холод изведали Пётр с Алёной, пока, наконец, судьба не смилостивилась над ними. Встретил Пётр земляка, Колупаева Трофима, работавшего в конном парке артели «Мостранса» ветфельдшером. И хотя прежде особой дружбы меж ними не наблюдалось, оба были искренне рады, что в таком огромном городе им свидится довелось.
Неожиданную встречу обмыли, как полагается, зайдя в душную и шумную пивную на Сретенке. Захмелев, Пётр пожалился Трофиму на судьбу-злодейку, то и дело, как избушка на курьих ножках, поворачивающуюся к нему задом. Всерьёз задумываться стал о возвращении в деревню.
– А что там? – махнул рукой Трофим, медленно, словно корова, пережёвывая корку хлеба. – Сеструха
У Петра сердце защемило, о своих стариках вспомнил. Давненько известий от них не получал, да и сам письмецо который уже месяц отписать собирался. Только о чём писать, о нужде беспроглядной?
Трофим пообещал помочь земляку и слово своё по ветру не пустил. Устроил его в артель, где сам трудился, и сделался Пётр извозчиком. А Алёну там же приткнули уборщицей, над ней шефство взяла жена Трофима Аглая. Кроме этого на пару с той же Аглаей Алёна подрабатывала, стирая грязное до черноты бельё извозчиков. Вскоре и угол свой Митричевы заимели, опять же не без хлопот Трофима.
В сыром, полутёмном подвале общежития ломовых извозчиков, что стоял на Троицкой улице под четырнадцатым номером дали Пётру и Алёне небольшую комнатёнку с одним окошком, расположенным почти под потолком. Слегка обжившись, прикупив кое-какую мебелишку, выписали Митричевы сынов своих, Гришутку и Павлика, по которым крепко стосковались за два года городских мытарств.
Дети не шибко обрадовались переезду в город. Особенно горевал Гришутка, которому страсть как не хотелось менять деревенское раздолье на скованную домами тесную Москву. А Павлик заревел в голос и побежал прятаться за бабу Пашу, когда Алёна попыталась взять его на руки: отвык за два почти года от мамки, забыл её совсем.
Гришутка весь неблизкий путь до Москвы промолчал, насупившись. Горько было покидать родную деревню, хороших приятелей. Перед глазами его стоял бревенчатый под соломенной крышей дом в два небольших оконца с примыкавшим к нему двором, где прошло его детство. Перед домом росла могучая ветла, дававшая в знойные летние дни тень и вожделенную прохладу. Неподалёку от дома стояла старая деревянная школа, в которой Гришутка проучился целых четыре класса. Вспоминал он и обширный пруд, находившийся в глубокой ложбине на окраине деревни возле дороги, ведущей в Рябцево. Пологие склоны его, обросшие травой, сквозь которую то там, то здесь проглядывал жёлтый песок и суглинок. Ивы склоняли свои ветви над тихими тёмными водами. Вспоминались и купания, когда, раздевшись догола, всей ватагой прыгали, крича и смеясь с обрыва. Вспоминалось, как замерев, глядел Гришутка на неподвижно стоявший на поверхности воды поплавок, выструганный из сосновой коры, в надежде, что вот-вот его утащит на дно огромная рыбина, вытащив которую можно будет прославиться среди ребят не только своей, но и всех окрестных деревень.
Но более всего Гришутке теперь, на пути в Москву, вспоминалось, как купался он вместе с лошадьми – он очень любил этих красивых и умных животных. Ухватится, бывало за хвост лошадиный и плывёт на другой берег с кем-нибудь наперегонки. А потом, до хрипоты наспорившись, кто приплыл первым, – плывёшь обратно, надеясь обогнать своего соперника теперь уже вчистую.
А ещё из раннего детства вспомнилось почему-то… Было ему в ту пору голика три-четыре. На дворе морозно, снег блестит на солнце так, что рябит в глазах, заставляя щуриться. Бабка Паша укутывает его в плотный шерстяной платок, связывает длинные концы его за спиной узлом, а затем накрывает большим овчинным тулупом и несёт в сани, в которые уже запряжена гнедой масти с лысинкой на храпе нетерпеливая молодая кобылка по кличке Лыска. По деревне ехали тихо, деду Ивану приходилось сдерживать готовую пуститься в галоп Лыску. Но за деревней, любивший быструю езду дед Иван, дал ей волю. Почувствовав это, Лыска благодарно заржала и рванула вперёд что было сил. Только и слышен был в морозной тишине скрип саней, фырканье кобылки да звон колокольчика под дугой. И снег из-под копыт оседал морозной пылью на лице… у Гришутки аж дух перехватывало!
Дед Данила и бабка Акулина угощали всем, что у них было. Гришутке особенно запомнились мочёные яблоки, чья упругая кожица звонко лопалась, когда он вонзал в неё острые зубки и рот тотчас же наполнялся кисловато-сладким холодным соком. А ещё были пышные ноздреватые оладушки с мёдом. Казалось, прозрачно-жёлтый солнечный луч, назойливо преследовавший Гришутку во весь путь, юркнул за ним в избу не прошеным гостем, с разбегу угодив в глубокую глиняную миску, до краёв наполненную мёдом. И выбраться оттуда уже не мог, завяз, окрасив её содержимое янтарным цветом. И вот всё это уходило в прошлое, а впереди его ждала какая-то Москва, где всё, всё чужое!