Приключения 1976
Шрифт:
Глядя на двухметрового Генку, можно было себе представить, что же у него был за прадед.
— Дед мне всегда говорил: «Генка, спеши медленно. В жизни все надо делать с расчетом, после-то не воротишь. Жизнь надо по солнцу отмерять. Ты погляди, как оно свое дело делает: и весна тебе, и лето, и зима, и осень, а все не спеша, потому с понятием, так и человек должен». Вот я и спешу с тех пор медленно.
Мудрый дед был у Геннадия.
— Как Стоценко? — спрашиваю я у водолаза на телефоне.
— Нормально, — отвечает он, — поет.
Когда водолаз поет под водой, это хорошо, значит, у него душевное равновесие. Пошел
Грунтосос пытается вытряхнуть из Геннадия водолазный завтрак. Струя, бьющая из пипки, пласт за пластом отваливает из-под днища грунт. Слышно, как с шумом втягивает его в себя «самовар». Вибрирует и извивается под ногами шланг. Ноги от неудобного положения затекли, руки немеют, и все время хочется мочиться. «Это из-за большой теплоотдачи», — думает Генка и вспоминает, что в этом случае говорит доктор: «Водолаз за час работы под водой теряет три тысячи калорий тепла».
«Черт, ужасно хочется… Выйти наверх, оправиться? Нет, к богу в рай, потеряешь целый час. Пока выключат грунтосос и пипку, пока выберешься из туннеля, да пока разденут и оденут… Какой там час, глядишь, и полтора проскакало. За, это время соседний водолаз пройдет метр, а то и больше, потом и на тарантайке не догонишь. Нет уж к черту, лучше здесь, не прокисну».
Обжигая тело, горячая струйка, журча, стекает по ногам, скапливаясь у щикотолок. Через несколько минут она, остынув, неприятно холодит ступни ног.
Пипка продолжает рваться из рук, грунтосос гудит, дергаясь под ударами выхваченных из грунта им камней.
Зато теперь легче… а ноги? Ноги скоро согреются.
Теперь водолазы в день под водой работают не более двух с половиной часов согласно инструкции, чтобы не схватить кессонную болезнь.
Во время войны мы работали по четыре. Кадровики в то время уверяли нас, что год водолазной службы засчитывается за два, как, впрочем, война — год за три. Но вот пришла старость, инвалидность, а с ней пора уходить на пенсию, и выясняется, что никто не собирается тебе считать год за два или за три, а когда начинаешь об этом разговор, в лучшем случае на тебя смотрят как на дурака, а в худшем — просто принимают за идиота. Ты бормочешь в оправдание что-то невнятное, опускаешь голову и прячешь от собеседника глаза, будто уличенный в какой-то махинации.
Но разве восемнадцать или двадцать — это пятьдесят?! Разве в юности могут руки или ноги чувствовать усталость? Разве может им быть понятно чувство изнашиваемости? В юности мы вечны!!! Других понятий у молодости нет, и потому-то ей ничего не заказано. Она рвется вперед, к ею увиденному, чего недоглядели или не разглядели мы, не зная или просто не желая знать, что ее, как и миллионы до нее живущих на земле, ждет старость, болезни и…
В молодости мы делаем все возможное, чтобы потерять свое здоровье, а в старости в бесполезных попытках пытаемся вернуть его!
Начальство не знает о нашем «кто скорее», иначе давно бы устроило разнос. А мы просиживаем под водой по шесть-восемь часов вместо четырех, положенных по правилам водолазной службы. В голове — а нам кажется, что перед глазами — прыгают зеленые, синие, красные искорки — их тысячи, миллионы, они прыгают в такт рвущемуся из-под тебя грунтососу.
Бедный доктор, если бы он знал о наших
Но мы, как хорошие конспираторы (водолазы умеют молчать), утаиваем свои «подвиги».
Наша станция мыла у самой кормы, мы давно обогнали соперников. Генка прошел среднюю часть корабля, киль и вот-вот должен был выйти на противоположную сторону «Ташкента» — чистую воду.
Рядом с нами, чуть дальше к центру корабля, стоит бот Миронова — наш главный соперник. На катерах тихо. Ничто не говорит о том, какая титаническая борьба людей происходит там на грунте, на глубине. Только чайки, проносясь над местом подъема, иногда истошно кричат: «Остановись! Человек! Не надо!» Но люди продолжают работать. Они уже не могут остановиться. Кто скорее! Люди редко могут остановиться вовремя. Кто скорее!
Неожиданно на катере Миронова на компрессоре прибавили обороты. Рванулся шланг их грунтососа.
— Генка! — заорал водолаз, сидящий на телефоне. — Миронов на пятки садится, прибавь газу! — И, не дождавшись ответа, крикнул механику, чтобы тот прибавил обороты на «самовар» и пипку.
Но разве нужно было об этом говорить Леньке Ставриди, одесситу, дружку Геннадия. Странная это была дружба. Ленька, маленький, щупленький грек, с противным задиристым характером, был полной Генкиной противоположностью. То ли так уж задумано природой, то ли люди сами надумали, что им для дружбы нужны антиподы? Так или иначе, а Ленька с его мышиным лицом, такой же пронырливостью, задиристым характером и порядочной нечистоплотностью, был другом Генки.
Когда они шли на увольнение, то картину собой являли поистине достойную кисти Репина. Было ощущение, что великий русский драматург Островский с них писал своих Счастливцева и Несчастливцева. Даже имя у Стоценко совпадало. Только он был Геннадий Прохорович, — кстати, Ленька его только так и величал, обращаясь на «вы». Делал он это от великого уважения к Генкиной доброте и силе.
Впереди всегда шествовал Ленька. Маленький, щуплый, со впалой грудью, чтобы создать впечатление солидности, он выпячивал вперед живот, брюки от этого съезжали на бедра, а поясной ремень и бляха болтались ниже пупка. Он вилял бедрами, раскачиваясь в такт несуществующей волне, утюжа непомерным клешем мостовую. За что не раз попадал в комендатуру.
Геннадий Прохорович в отличие от Несчастливцева шел сзади, как бы стесняясь своего могутного роста. Ленька, как легавая на охоте, челноком юлил впереди, вынюхивая, к кому бы придраться и учинить маленький скандальчик. Ни ранги, ни сила или рост человека его не могли сдержать. Ибо в самый патетический момент, когда его собирались отлупить, появлялся Геннадий Прохорович, и все как-то моментально улетучивались, а Ленька, задрав вверх самодовольную мышиную мордочку, продолжал свой челночный ход. Правда, иногда Геннадию это надоедало, и он, схватив дружка за фланельку, так что та, выскочив из брюк, оголяла грязный засаленный пупок моториста, подносил его к своему широкому доброму лицу и тихо говорил: «Хватит». После этого они менялись местами, и уже весь вечер «герой» продолжал юлить сзади. Порой даже хватало одного взгляда Стоценко. Иногда они просиживали часами рядом, глядя в море и не произнося ни слова, думая о чем-то своем, роднящем их обоих. Во флотской обычной жизни Ставриди, как и Генка, был морским лириком.