Приключения, 1988
Шрифт:
Варя, как хорошо, что ты пришла ко мне сейчас... Но ведь ты до утра должна была дежурить? И где ты набрала столько цветов? Сейчас же осень... Эти цветы мне? Не плачь, Варя, ты такая красивая, когда ты смеешься... Спасибо тебе за цветы, Варя, я никогда не видел ромашек в ноябре... Ты все можешь, Варя... Разыщи нашего найденыша, Варя... Как не помнишь? Ты сдала его в роддом имени Грауэрмана, около Арбатской площади. Там есть на него документы. Жеглов тебе поможет, Варя... Не бойся, моя родная, он не заберет цветы — они ведь для меня... Он спасет меня в подвале, и мы отдадим
Я открыл глаза и увидел над собой черное лицо Левченко, и снова смежил веки в надежде, что все еще длится сон, надо подождать миг, открыть опять глаза — и наваждение исчезнет.
— Вставай, Шарапов, пора, — глуховато сказал Левченко.
Комната была залита серым рассветным сумраком, и в этом утре было предчувствие какой-то еще неведомой мне перемены. Я встал, подошел к окну и увидел, что за ночь все укрылось снегом. На грязную, истерзанную осенними дождями землю пал снег — толстый, тяжелый, как мороженое.
— Что, Шарапов, окропим его сегодня красненьким? — спросил у меня за спиной Левченко.
— Посмотрим, как доведется...
В уборную меня уже конвоировал Чугунная Рожа, и с этого момента он не отходил от меня ни на шаг. В большой комнате внизу сидел на своем месте горбун, его мучнистое лицо за ночь стало отечным, серым. Но он пошучивал, бодрился, покрикивал на бандитов, меня спросил, заливаясь своим страшным смехом:
— Ну как, не передумал за ночь? А то мы тебе по утряночке живо сообразим козью морду...
— Допрежь, чем обещаться, я думаю. Коли будет мне сберкнижка, пойду, все, что скажешь, сделаю...
На завтрак ели вареное мясо, яичницу на две дюжины яиц со смальцем, пили чай. Глупая мысль промелькнула: хоть наемся по-людски напоследок... Ани не было — то ли спала еще, то ли ночью уехала. Да она интересовала меня совсем мало — куда она денется? А кроме Промокашки, все были в сборе. Опохмелиться горбун разрешил всем одним стаканом.
— Бог даст, вернемся с добром — тогда возрадуемся, — сказал он. — А на деле ум должен быть светел и рука точна...
Полдевятого явился Промокашка и протянул горбуну серую книжечку, хрустко-новую, с гербом на обложке.
— На обычный или на срочный вклад положил? — спросил я.
— На обычный, — сказал горбун, листая сберкнижку.
— Это жаль, на срочном за год еще один процент вырастает.
— Ты проживи сначала этот год, — сказал горбун и бросил мне книжку через стол так, что она проскользила по столешнице и упала на пол, и я видел, что сделал он это нарочно — заставить меня нагнуться еще раз, снова поклониться себе. Ничего! Поклонимся. Поднял с пола, перелистнул — все чин чинарем: «Сидоренко Владимир Иванович... двадцать пять тысяч...»
— Спасибочки вам, папаша. — Спрятал книжечку в карман и сел допивать чай. И во всем этом чаепитии и бестолковой утренней суете, в ожидании и в неизвестности уже витал потихоньку сладковатый тошнотный запах смерти...
В начале десятого горбун слез со своего высокого стульчика и скомандовал собираться.
Нацепил малокозырочку и пальтишко Промокашка, влез в реглан убийца Тягунов, накинул на плечи ватник Чугунная Рожа, подпоясал ремнем шинель Левченко. У стены неподвижно стояла бабка Клаша и буравила меня глазом. Но молчала.
— Ну, молодцы, родимые, с богом? — сказал-спросил горбун. — Присядем на дорожку, за удачей двинулись мы... И снег нам сподручен — коли там мусора были, то на пустыре они наследили обязательно...
Все присели, а горбун сказал:
— Верю я, будет нам удача — по святому делу пошли, друга из беды вызволять.
Я подумал, что он гораздо охотнее отработал бы друга своего, как кролика вчера, кабы не боялся, что он их завтра всех сдаст до единого...
Горбун встал, подошел к Клаше, бабке-вурдалачке, обнял ее, и троекратно расцеловались они.
— Жди, мать, вернемся с удачей...
Ах вы, тараканы! Упыри проклятые! Кровью чужой усосались, гнездовье на чужом горе выстроили, на слезах людских...
Да ты, бабка Клаша, не на меня смотри, а на своего распрекрасного горбуна! Последний раз вы, сволочи видитесь! Навсегда, навсегда, навсегда! Конец вашей паучьей семейке наступил! Не вернется паук, не вернется...
— Стерегись его, Карпуша, — сказала бабка-вурдалачка и показала на меня в упор пальцем. А я ей поклонился и сказал:
— Готовь, бабка Клаша, выпивку-закуску, пировать к тебе приеду...
— Пропади ты пропадом! — громко, с ненавистью шепнула она и отвернулась.
Горбун толкнул меня легонько в спину:
— Хватит языком трясти. Пошли...
На улице был сладкий снежный запах, белизна и тишина. Во дворе за двухметровым заплотом стоял уже прогретый хлебный фургон. Горбун уселся с Лошаком в кабину, и мы попрыгали в железный ящик кузова. Заурчал мотор, затряслась под ногами выхлопная труба, грузовик медленно тронулся, перевалил через бугор у ворот и выкатил на улицу. И поехали мы...
Тягунов, Левченко и я уселись на пустых ящиках, а Чугунная Рожа и Промокашка сняли с борта длинную доску, и под ней открылись продольные щели — как амбразуры. В фургоне стало светлее, и через щели мне были видны мелькающие дома, трамвай, влетела и сразу же исчезла пожарная каланча. Мы ехали из района Черкизова в сторону Стромынки...
Ужасно хотелось курить. В кармане я нащупал кисет, который мне дал вчера Копырин: «Защемит коли — потяни, легче на душе станет...» Сильно трясло на ухабах заледеневшей мостовой или руки у меня так сильно тряслись, но свернуть цигарку никак не удавалось — все время табак просыпался. Левченко долго смотрел на меня, потом взял у меня из рук кисет и очень ловко, быстро свернул самокрутку, оставил краешек бумажки — самому зализать — протянул мне. Чиркнул, прикурил, затянулся горьким дымом, ударило мягко, дурманяще в голову, оперся я спиной о холодный борт и закрыл глаза.