Приключения-75
Шрифт:
— Товарищ мичман, — говорит Хайрулин сразу же, как только Протасов кладет трубку. — Вас товарищ лейтенант спрашивали.
— Разве приехал?
— Ночью прибыли. Теперь он на плацу строевую сдает.
— Кому сдает?
— Проверяющий приехал.
Протасов выходит на крыльцо, зажмуривается от ослепительного солнца, но слышит знакомые шаги рядом и оборачивается.
— Кого я вижу!
Начальник заставы лейтенант Грач стоит перед ним, красивый, молодой, наутюженный, словно только что с магазинной витрины.
—
— Ну как? Женатый небось, — шепотом спрашивает мичман.
— Вроде бы.
— Ты не юли. Женитьба — шаг серьезный.
— Штамп в удостоверении есть.
— А жены нет, что ли?
— Пока нет...
И не выдерживает дурашливого тона, обнимает мичмана, тащит его на скамью под вишнями.
— История вышла прямо, как у Ромео и Джульетты. Увидел — и в лепешку. Ну, думаю, была не была. Подхожу и говорю: я, говорю, человек военный, рассусоливать мне некогда, пошли в сельсовет.
— Так и сказал?
— Ну... почти.
Мичман трет шею, усмехается чему-то своему.
— Ладно, трави дальше.
— Точно говорю. Уломали в сельсовете. В пять нас расписали, а в семь я уехал. Вот гляди: Грач Мария Ивановна.
— Постой. Ты что же — в свадебную ночь уехал?
— Не в, а до. Я же говорю: отпуск кончился.
— Ну, даешь! Не дай бог, наши моряки узнают.
— Смотри не болтай, — серьезно говорит Грач. — Она же скоро приедет.
— А ты знаешь, какая обстановка на границе?
— Да ну тебя. Вся жизнь у нас такая. Тишины ждать — холостяком останешься.
Они молчат, обмахиваясь фуражками. Солнце палит из-за реденькой облачной вуальки, сушит полынь у дороги. С вишни падают в пыль мохнатые гусеницы, торопливо уползают в тень под лавку.
— Давай сегодня ко мне, — говорит мичман. — Поговорим за жизнь. Политрука тоже прихвати, пусть отдышится после инспекторской.
— Она еще не кончилась.
— Вечер же свободный. Приходите. Графинчик найдется. Дедов, правда.
— Зеленым фуражкам красные носы не идут.
— Так они только от белой краснеют.
— Не выйдет, — говорит Грач. — Тебе, возможно, сегодня снова в секрет. Ориентировка получена...
Но вечером они все же встречаются. Сидят втроем на скрипучей койке в тесной канцелярии, покуривают, говорят «за жизнь». Политрук Ищенко сосет папиросу, пускает дым в открытое окно, устало жалуется на придирчивого майора, принимавшего строевую. Грач больше помалкивает, только все улыбается чему-то своему. А мичман, еще не остывший от утренней стычки, гнет свое:
— Не поддавайся на провокацию! — говорит он так, словно кого передразнивает. — Все в реверансики играем! Ах, бонжур, мадам! Ах, простите!.. Не доиграться бы... Сегодня они мне на фарватере пробоину вляпали, а завтра, может, и в наших водах обстреляют. Опять утираться? Они привыкают к наглости, а мы к робости. Нет уж, боец есть боец. Наше дело не в дипломатию играть — давать сдачи. Иначе, глядишь, и драться разучимся...
— Не расходись. Не те это разговоры, какие сейчас нужны, — перебивает его Ищенко. Он аккуратно тушит окурок и встает. — Бойцу нужна вера, а не сомнения.
— Вот рубанут они нас, послушаешь тогда, что бойцы скажут.
— Тогда они будут воевать, а не разговаривать. И может, еще злее будут, потому что все знают, сколько терпели.
Грач недовольно морщится.
— Бросьте вы. «Будут воевать...» Мне еще жену надо дождаться...
Они втроем выходят на крыльцо, вместе отправляются к причалу. Еще издали мичман замечает на мостках белое платье Даяны. На палубе катера, живописно облокотившись на зачехленный пулемет, стоит старший матрос Суржиков и что-то говорит девушке, показывая в улыбке все свои великолепные зубы.
— Ну я ему! — тихо говорит Протасов.
Ищенко громко кашляет. Мичман сердито взглядывает на него, а когда снова поворачивается к катеру, то видит одну только Даяну. Суржиков сгинул, словно его и не было. Политрук смеется, поощрительно хлопает мичмана по плечу.
— Чувствуется выучка...
Протасов тяжело прыгает на мостки, отчего стонут пересохшие доски, и Даяна едва удерживается на ногах, цепляется за невысокий борт.
— Все по местам! — командует он. На ходу берет Даяну за подбородок, быстро целует ее в испуганно сжавшиеся губы. И перешагивает на катер.
Даяна стоит не шелохнувшись, не опуская глаз, и ее лицо рдеет, то ли от смущения, то ли от вечернего солнца.
...Ох уж эти вечера! Утро с его бодростью и надеждами — это как корзина Даяны, идущей на виноградник. Пустая корзина, которую предстоит наполнить. А вечер! О, вечер это тоже вроде корзины, только не пустой, а уже опустевшей. Когда тело гудит радостью исполненного, когда позади заботы и можно уже не спешить, не тревожиться, а просто радоваться удачному дню и предстоящей ночи. Вечер — это когда из светлых глубин усталости всплывает второе дыхание и хочется петь, и любить, и глядеть, как великая художница — заря перемешивает краски на небе, на зеркале Дуная, на лицах людей.
Для всех вечер — окончание дня, для пограничников это — начало ночи. Вот и он, мичман Протасов, вместо того чтобы в этот час быть рядом с Даяной, стоит у окна рубки, глядит на неподвижные камыши, на красный шар солнца, скачущий, словно мяч, по гребенке дальнего леса. Вместо того чтобы сидеть у любимой вербы на околице и сгонять комаров с податливых плеч девушки, он, Протасов, уходит на свой ночной пост, где тишина будет тревожной, неподвижность — напряженной, затаенной, опасной...
— Товарищ мичман! Может, поднимемся повыше точки? — Голос у Суржикова подчеркнуто равнодушный, с зевотцей. — ...Поднимемся, а ночью поплывем по течению без мотора, тихо, как в секрете. А?..