Приключения Оффенбаха в Америке
Шрифт:
Я разочаровал отца не только тем, что ушел из Консерватории: я отрекся от веры, в которой был рожден. Но не потому что «культурный сын еврейства», пользуясь словами Вагнера, просто обязан так поступить, чтобы «избавиться от проклятия Агасфера». Если бы я этого не сделал, то не смог бы жениться на Эрминии. Гуно заставили пойти под венец с дочкой коллеги Циммермана, Бизе посватался к дочке своего учителя Галеви, я же мечтал о девушке совершенно иного круга, и мне не навязали ее, а заставили заслужить. Переход в католичество был лишь одним из условий, выставленных ее родителями, причем не самым главным: прежде я должен был иметь успех за границей. Я поехал в Лондон, выступил там перед королевой Викторией, принцем Альбертом и прочей венценосной публикой, вернулся и получил руку королевы моего сердца. Отец в конце концов простил мое вероотступничество. Он понял, как ему повезло, что у него непослушный сын. Уж если на то пошло, то в детстве он запрещал мне играть на виолончели – слишком громоздком инструменте для моего хилого телосложения, так что поначалу я учился тайно, а потом въехал на виолончели в парижский бомонд, точно на боевом коне! Меня и в Консерваторию-то приняли только потому, что желающих играть на виолончели
У меня всего один сын, а у отца нас было трое: Юлиус (во Франции он стал Жюлем), я и Михель. Любил ли отец нас всех одинаково? Мне кажется, он всё же предпочитал меня, отводя Юлиусу, хоть он и старше, роль моей опоры. Жюль это чувствовал и, конечно же, ревновал [2] … А Михель, самый младший в семье, был не менее талантлив, чем я (по крайней мере, как виолончелист), но внезапно умер, не дожив до пятнадцати лет. Это было огромное горе для всех нас, матушка так от него и не оправилась и угасла сама – ровно через девять месяцев… Лишь бы мой Огюст был здоров; у меня ведь нет трех сыновей. Как я перепугался шесть лет назад, когда он упал с пони и расшибся! К тому же лошадь разбила копытом ему лицо, раскроив его миленький носик пополам! Ударь она чуть повыше – и мальчика было бы не спасти. К счастью, в Этрета отдыхал тогда знаменитый хирург; он зашивал раны целых полтора часа – я совершенно извелся за это время. Как раз тогда Франция объявила Пруссии войну; я не обратил на это никакого внимания, поглощенный куда более важными заботами.
2
Пути двух братьев довольно быстро разошлись; Жюль, сочинявший этюды, капризы и фантазии для скрипки, а также руководивший некоторое время мужским хором «Тевтония», жил в бедности и безвестности. Позже он примирился со знаменитым братом и аранжировал в две сюиты для скрипки несколько арий из комической оперы «Робинзон Крузо» (1868). Жак Оффенбах до конца своей жизни выплачивал брату небольшую пенсию, которая шла и на содержание Жюля в психбольнице на улице Фобур-Сен-Дени. Жюль умер через неделю после Жака, 12 октября 1880 года.
Мой отец верил в меня с теми же простодушием и добросовестностью, с какими ходил в синагогу. Когда я узнал, что он сложил с себя обязанности кантора, то немедленно послал Жюля в Кёльн: что-то не так. Отцу перевалило за семьдесят, но двумя годами раньше, когда я привез к нему свою повинную голову, Эрминию и нашу маленькую Берту, он был бодр и крепок, Эрминию полюбил, как собственную дочь, а мне вернул свое благорасположение. Даже после провала моей комической оперы в Кёльнском театре (парижские любители исполняли ее куда лучше, чем профессиональные кёльнские актеры) он не отчаялся и не утратил своей веры. Моя тревога оказалась ненапрасной: отец тяжело заболел – язва кишечника… Той весной 1850 года я купался в любви интеллигентной публики, аристократическое население парижских салонов следовало за мной по пятам, оглушая криками «браво!», на один из моих концертов пришел великий поэт Виктор Гюго, недавно ставший депутатом, и тут я узнаю из газет, что мой отец скончался! Сестра Нетта и Жюль молчали как могила – они, видите ли, не хотели мешать моему триумфу! Только один старый знакомый в конце концов написал мне о его кончине, и то лишь через несколько дней после похорон. Как я был на них зол тогда! Каким мишурным показался мне мой успех, который я не мог разделить со своим отцом! Его портрет висит в моем рабочем кабинете, поэтому отец всегда первым слышит мою музыку и видит, что я не бездельничаю. Я не уверен насчет возможности вечной жизни – об этом никто не может знать наверное, – но пока я помню об отце и рассказываю о нём другим, он всё ещё жив. Ах, Огюст, боюсь, что и мне суждена та же участь – следить за твоими успехами из портретной рамки…
Но вернемся к моему путешествию.
«Канада» – красивый пароход, сияющий новизной. Как и я, он совершает своё первое путешествие в Америку. Я много раз бывал на премьерах и уже не испытываю особого волнения. Что ж, посмотрим, каким выйдет его дебют.
Поскольку мне предстояло провести здесь почти две недели, имело смысл познакомиться с местным обществом.
Капитан Франжёль – настоящий моряк, превосходный человек и очаровательный собеседник, делающий всё возможное, чтобы скрасить пассажирам однообразие длительного переезда. Старший стюард Бетселер уже «имел счастье», как он выразился, потерпеть кораблекрушение: он находился на «Жиронде», когда та столкнулась с «Луизианой» и затонула. Он чудесным образом спасся, а потому больше ничего не боится. Судовой врач Фламан тоже едет через океан впервые. Бедный доктор! Медицинское образование – не защита от морской болезни. Через сутки он перестал выходить к столу, и я доставлял себе удовольствие справляться каждое утро о его здоровье. Что касается пассажиров, то среди них были две хорошенькие девушки из Филадельфии, несколько коммерсантов, следующих на выставку, и несколько участников выставки, преследующих коммерческие цели, а также еще с десяток человек, о которых мне ровно нечего сказать. Моя свита состояла из Лино Бакеро, заманившего меня на этот пароход длинным долларом, его секретаря Ариготти – бывшего тенора, воспитанника Парижской Консерватории, который потерял голос, но нашел хорошее место (он легко заводит связи и непринужденно играет на пианино), Булара, которого я взял себе в помощь на случай, если ревматизм помешает мне дирижировать, а он потащил с собой молодую жену, и мадемуазель Эме, уже бывавшую в Америке.
Она вернулась оттуда, осыпанная бриллиантами (скорее всего, фальшивыми), и вышла в них на сцену в роли Марго – «Состоятельной булочницы», которую мы с Мельяком и Галеви писали для Шнайдер. У Гортензии бриллиантов не меньше, и чистой воды (она привезла их из России), но она отказалась от роли, решив, что будет не так ярко сиять, деля сцену с Паолой Марье, игравшей Туанон. Ах, эти женские склоки! Сколько хороших пьес они погубили! Гортензия была бы великолепна и в рубище, ведь у нее и сильный голос, и стать, и актерский талант, а все павлиньи перья мадемуазель Эме критики повыщипали уже после премьеры, посмеявшись над ее «вороньим карканьем», от которого перекашивает ее «унылое невыразительное лицо». (Есть критики, которые считают, что в газетах можно печатать что угодно; попробовали бы они высказать то же самое вслух! Их перестали бы принимать в приличном обществе.) «Булочница» сошла со сцены после сорок седьмого представления, в начале декабря прошлого года. Людовик ныл о том, что иначе и быть не могло: наша троица исписалась, сколько можно сочинять эти куплеты, хоры, марши, рондо, финалы, нам уже не двадцать и даже не сорок лет, с опытом приходит осторожность и опасливость, а для нашего жанра нужны дерзость, фантазия и бесстрашие, побеждают те, кто способен спрыгнуть с кручи, а мы ищем лестницу… Пусть говорит за себя! Я убедил Бертрана возобновить «Булочницу» в мае – ах, как жаль, что меня не будет в это время в Париже! На роль Марго возьмут Терезу – жемчужное зерно, которое я отыскал в навозной куче кафе-шантанов. Какая стать, какой задор, какая четкая дикция и что за голос! Когда сборы от «Путешествия на Луну» пошли на спад, я специально для нее написал целую роль – четыре музыкальных номера! – и Тереза совершенно покорила публику «Гэте». Многочасовую феерию теперь давали дважды в день! Ну и кому, как не ей, сыграть булочницу, выбившуюся в люди?..
Первые два дня путешествия прошли очень хорошо, погода стояла прекрасная. Я замечательно выспался в субботу во время стоянки в Плимуте. К покачиванию корабля даже привыкаешь, так что в ночь на воскресенье, когда пароход вдруг остановился, я проснулся, как от толчка. Испугавшись, не случилось ли какой беды, я спрыгнул с койки, натянул одежду и поднялся на палубу. Тревога оказалась ложной, корабль продолжил плавание, но сон мой улетучился, и покой тоже. Я снова лег одетым, опасаясь несчастья, поскольку пароход останавливался каждые четверть часа, винт работал нерегулярно. Словно этого было мало, разразился шторм.
Жуткая болтанка не прекращалась; всё, что не было как следует прикреплено, упало и разбилось; невозможно было ни стоять, ни сидеть. Желудок прыгал то вверх, то вниз, и никак нельзя было остановить этот гадкий танец, от которого выворачивало нутро. Я уже думал, что больше не увижу своих близких; «Эрминия была права» – эти слова давно вошли в пословицу среди моих родных и друзей…
Оставаться один в каюте я не мог; уже в понедельник мне устроили постель в салоне. Капитан и весь экипаж были чрезвычайно добры ко мне и проводили со мной часть ночи, всеми средствами стараясь меня успокоить.
– Вы бы только взглянули, как наш корабль погружается в волны и через минуту появляется из них во всем великолепии! – взывал к моему артистическому чувству Франжёль.
– Mein lieber Kapitan [3] , – отвечал ему я, – для зрителя видеть шторм со стороны, должно быть, чертовски интересно, aber как актер, получивший роль в этой пьесе, я нахожу ее вовсе несмешной.
В комической опере «Робинзон Крузо» есть сцена кораблекрушения. Конечно, я видел и море, и корабли, причем очень близко: летом в Этрета, а зимой в Ницце, но чаще с берега, поэтому, чтобы передать шторм, я шел путем всех композиторов: вот струнные резкими спиккато создают тревожное настроение, затем вступают духовые, изображая взбухающие валы, а литавры и барабаны – гром и брызги… Мог ли я знать, что своими ушами услышу музыку океана в самой его сердцевине и она отнюдь не поразит меня своей красотой! Этот монотонный шум ветра, натужное гудение машины, шипение волн, перекатывающихся через палубу – публика в театре не стала бы слушать такое и десяти минут, а мне приходилось выдерживать ее несколько суток! И они ещё смели критиковать мою партитуру!
3
Мой дорогой капитан (нем.)
В этом январе мы просмотрели ее с капельмейстером Венской Оперы – mein Gott, что за музыка, какая оркестровка! Я и забыл, какой шедевр написал! За день до этого я восторгался «Кармен» и жалел беднягу Бизе, не дожившего до своего триумфа, для которого всего-то нужны были приличные музыканты и хористы. Но что такое «Кармен» по сравнению с «Робинзоном» – так, мелочь, почти оперетта рядом с оперой, Яунер мне так и сказал. Он трижды сыграл финал второго акта на пианино – я не просил его, он сам захотел. Вот почему люди ходят в театр: им хочется красоты, которую они сами не способны отыскать без помощи искусства.
В самый разгар бури, когда почти все молились шепотом, предавая свою душу в руки Господа (и я не был исключением), молоденькая американка сказала своей младшей сестре: «Будь добра, попытайся сойти вниз и принеси мою хорошенькую шляпку: я хочу умереть во всей красе!» «А перчатки принести?» – уточнила младшая.
Самуил Маас, женившийся на моей сестре Изабелле, рассказывал, что его первая попытка попасть в Техас из Южной Каролины, где он жил прежде, окончилась неудачей: он зафрахтовал шхуну, нагрузив ее древесиной для постройки дома, и отправился в Галвестон, но судно разбило штормом о коралловые рифы, и ему пришлось добираться до берега вплавь. Несмотря на такие рассказы, Изабелла всё же уехала с ним в те гиблые места. Теперь у нее четверо детей и внуки, а с мужем она больше не живет – переехала в дом через улицу. Но меня-то, счастливого мужа, отца и деда, меня-то что погнало туда, в самом деле?..