Прикосновение к идолам
Шрифт:
— Прекрасно! Вот вы подумайте, как меняется время, — в 1903 году в Кембридже мы с приятелем ходили в парк и долго стояли возле мостков, где прогуливалась публика. Мы ждали, чтобы подул ветерок. Тогда, если нам повезет и если по мосткам пройдет дама, то ветерок поднимет край ее платья и на повороте можно будет увидеть очаровательную щиколотку! Это было счастье! А сегодня — я лежу в удобной позе, передо мной сидит хорошенькая женщина и я могу безо всякого ветра видеть не только ее щиколотку, но много-много выше!
И все втроем они засмеялись.
В начале тридцатых существовала — кто помнит — карточная система и мы ездили в распределитель, там «выдавали» продукты. А во второй половине тридцатых вдруг все появилось, гастроном у нас на Разгуляе ломился от деликатесов, а в булочной продавали вкусные халы
Жили мы, в общем, небогато, заработок отца зависел от того, сколько его печатали. Одно время «Вечерняя Москва» регулярно давала его критические литературные фельетоны. Затем, когда он стал заниматься только Маяковским, зарабатывать приходилось все труднее, ибо поэта «зажимали» до тех пор, пока Л. Брик не написала письмо Сталину и все круто не изменилось.
Мама много печатала на машинке — и работы отца, и, например, перепечатывала архив Маяковского сразу же после его смерти. Она вообще очень любила и его самого, и его поэзию, которую знала отлично.
У нее был красивый, но небольшой голос, меццо, в юности она пела в церковном хоре, и вдруг в 37 лет решила стать певицей, петь цыганские романсы. Я помню, как окружающие говорили: «А что? Нежданова тоже начала петь в 35 лет, а до этого учительствовала!» Это утвердило маму в ее решении, и она с увлечением начала заниматься со старой итальянской певицей, а потом учила романсы и настоящие цыганские песни с голоса Александры Христофоровой, некогда знаменитой ресторанно-эстрадной певицы. У нас в доме появились гитаристы, две какие-то старые цыганки, шумные и смешные мамины подруги. Так мое детство шло под знаком новой поэзии, которой занимались родители, и цыганско-салонного пения, которое я постоянно слышал. На рояле лежали кипы нот — «Песни Вари Паниной», «Он уехал», «Из репертуара Юрия Морфесси» и т. п. Кстати, Юрий Морфесси эмигрировал, а его сын был известный в Москве гинеколог, он тайно делал аборты — мамина приятельница воспользовалась его услугами и громким шепотом долго о нем рассказывала. А я недоумевал: отец — «Вы просите песен», а сын подпольный абортмахер? Наивный еще был.
Мамина певческая карьера не задалась, славы она не добилась, не разбогатела — и время тому не способствовало с его вечными запрещениями легкого жанра; и мамин непробивной характер; и отсутствие настоящей школы… Но все же она много гастролировала с эстрадными бригадами по Союзу, ездила солисткой в цыганском ансамбле.
Это был для меня совершенно новый мир. Однажды я пошел провожать ее на вокзал. В зале ожидания сидел на узлах буквально табор с черномазыми ребятишками. Грудного ребенка укачивала молодая мать, кто-то пошел за кипятком, все говорили одновременно и громко. Это напоминало привал комедиантов, вернее — отвал, поскольку они отваливали куда-то в приволжские города. Меня поразило количество гитар, которые стояли вперемежку с керосинками, завязанными в платки. На керосинках готовили в поездках. Это позднее заграничные гастролеры стали возить с собою кипятильники и включать их в «Хилтонах», а тогда такого не было. Электроплитки же квартирные хозяйки и администрация в гостиницах включать не разрешали, да и были они большой редкостью, вечно перегорала спираль. Мать тоже возила керосинку и кастрюльку. Цыгане уважали ее за интеллигентность и говорили: «Галина Дмитриевна читала Анатолия Франса!»
В войну она ездила с фронтовыми бригадами, после войны выступлений стало все меньше и меньше, а после постановлений об Ахматовой и Зощенко цыганское пение вообще запретили («За «Очи черные» сажают на кол», — говорил гитарист). Пришлось переучивать репертуар, и мама с партнершей стали петь русские дуэты. Концертов было мало, иногда они пели перед сеансами в кино. Послевоенное время было вообще очень трудное, заработки были случайные, грошовые — я был студентом и вспоминаю это время как черные годы, когда жили впроголодь и каждая пара носков была событием… Но мама была оптимисткой, легко смеялась, легко дружила с людьми и прожила жизнь, не имея врагов. Были люди, которые ее обижали или обманывали, но врагов не было. Умерла она в 86 лет.
Семейная тайна
«Преехал дедушка, — записано у меня в дневнике в 1932 году крупными каракулями. — Мы были в гостиницы и ели мазогран». Я в школу уже ходил, но писал ужасно. Школа была какая-то нелепая, в неподходящем помещении, с сильным пионерским уклоном. Все время были сборы, клеили лозунги, пели песни. Учились через пень-колоду и за шалости сидели весь урок в полном молчании (и учитель тоже), положив руки на парты. На уроках русского языка особой учебы не было, Фелицата Николаевна, учительница, в задумчивости замолкала посреди фразы и начинала петь под гитару Пушкина, что нам очень нравилось, — к доске не вызывала. Многие стихи Александра Сергеевича с тех пор я, читая, про себя напеваю. Ужаснувшись песнопениям Фелицаты Николаевны, услышав жаргон, который я приносил из класса, или со двора дурацкие слова с отъеденными хвостами: «продмаг», «завуч» и «домуправ», мама встревожилась и с большим трудом перевела меня в образцово-показательную школу им. Радищева, но при переходе я потерял один год, научившись зато грамотно писать «приехал».
Итак, приехал дедушка. Тут история сложная. Мой дед со стороны мамы Наум Кавинокий после поражения революции 1905 года, в которой он принимал участие (в семье не без урода), бежал в Германию, а узнав, что бабушка без него вышла вторично замуж, и вовсе эмигрировал в Америку. Там его фамилия стала просто Кавиноки. Маме в это время было год-полтора. Ее удочерил отчим.
«Дмитрий Флорианович Клепацкий был инженер-строитель, очень способный человек, — писала она в воспоминаниях. — Меня он любил ничуть не меньше, чем своих родных детей Валю и Диму, и я была очень привязана к нему. В 1922 году Кавиноки приезжал в СССР на международный съезд врачей и привез в дар оборудование для целой больницы, американцы собрали деньги. Он дружил с Хаммером, вместе они занимались помощью России в трудные годы, которых нашей стране было не занимать стать. Мы в это время жили в Тифлисе, он узнал адрес и пытался связаться со мною, написав письмо маме. Но мама не ответила ему, скрыв письмо от меня. О том, кто мой настоящий отец, не знаю уж из каких соображений, — сообщил мне старый друг нашей семьи, за что мать в гневе выгнала его из дома. Не помню, как я нашла сестру Кавиноки, написала ей и она прислала мне адрес отца».
И вот Наум Кавиноки приезжает в Москву и начинаются всякие восклицания. Я помню его первый визит к нам домой, в Доброслободский, — все сидят за чаем, громко говорят и смеются, коварная бабушка — еще молодая, вся в белом, сидит отдельно у окна и обмахивается газетой — ей жарко. Потом мы были у дедушки в «Метрополе» и в кафе заказали мазагран, холодный кофе со взбитыми сливками в высоких бокалах, самое сильное впечатление от его приезда. Уходя, папа оставил на подносике чаевой рубль, а я волновался — не украдут ли? Все смеялись, это помню хорошо, а дедушку смутно. Но ощущение такое, что он много улыбался — и у нас дома, и в «Метрополе», и на улице. Мама говорила, что он был очень доволен приездом.
Дедушка жил в Лос-Анджелесе, у него была своя клиника и человек он был состоятельный. У него была семья — жена и трое детей, мамины сестры и братья, которые родились в десятых годах. Куча внуков — моих кузенов. Он очень полюбил маму и меня и, уехав, стал писать и присылать подарки — одежду, игрушки и детские книжки с картинками (меня безуспешно учили английскому.) Открытки всегда были красивые — с невиданными диснеевскими персонажами. Потом он приехал еще раз, в 1934 году.
«Он был веселый, энергичный, — вспоминала мама. — У него был прекрасный голос, который я унаследовала от него. И у нас с ним были совершенно одинаковые почерки.
Мы поехали путешествовать по Волге. Во время долгой стоянки в Саратове отец решил навестить своего старого приятеля врача, адрес которого у него сохранился. Этот врач был очень напуган нашим визитом. Мы попали в страшную провинциальную коммуналку, в убогую комнату. Хозяин испытывал только одно желание — чтобы мы поскорее ушли и не попались на глаза соседям. Отец был очень удручен».
Он привез маме портативную машинку «Ремингтон», это была большая редкость тогда. Машинка долго нас кормила, в трудные годы мама много печатала. Кстати, на этой машинке она в 30–31-м годах перепечатала архив Владимира Маяковского, а в 50-х архив Сергея Эйзенштейна. Тогда же дедушка купил нам красивую мебель у каких-то уезжающих дипломатов, часть ее стоит у нас до сих пор! Однажды он прислал с Хаммером посылку, и мы с мамой ходили к нему в «Националь». В числе прочего там были высокие ботинки, которые я несколько лет подряд (крепкие, черт возьми!) спросонья с ревом зашнуровывал по утрам — шнурки рвались, их приходилось связывать, узелки не пролезали в дырочки, и я опаздывал в школу…