Примкнуть штыки!
Шрифт:
– Кто ещё впереди нас? Какие войска? – спросил ротный.
– Войска… – Голос в темноте стал резче, раздражённее. – Какие к чёрту войска! Вы, старший лейтенант, и есть все наши войска! Последний резерв…
– Ясно, – тихо, подавленным голосом ответил Мамчич.
И на какое-то время там, в темноте, наступила тишина.
– Так что впереди, кроме Старчака и его людей, на настоящее время, видимо, никого уже не осталось. – Теперь «кожаный реглан» говорил уже спокойнее. – Была ещё одна группа. Возглавлял её полковой комиссар Жабенко. Она почти полностью погибла. Остатки прибились к Старчаку. У Старчака около двух или трёх рот. С ним ребята из Юхновского истребительного отряда. Комсомольцы. Люди все храбрые, но плохо обученные, опыта боёв не имеет практически никто. Кроме, повторяю, людей Старчака. У него пограничники, десантники. Ребята боевые, но обучены другой работе. В тактическом бою, в полевых
– Да, не густо.
– Не густо, старший лейтенант. Потому на ваших молодцов вся надежда. Постарайтесь продержаться. Три дня. Хотя бы три дня.
Значит, три дня. Уже три. Мамчич почувствовал, как холодом, словно изморосью, прокололо шинель на спине. Значит, сухой паёк придётся растягивать.
И с боеприпасами решить. Чтобы подбросили сегодня же.
– Да, вот ещё что, товарищ Мамчич, – ткнул в темноту пальцем «кожаный реглан», – по дороге и вдоль шоссе движутся группы выходящих из окружения наших бойцов. Постарайтесь не вступать с ними в контакт.
– А почему Старчак не переподчиняет их себе?
«Кожаный реглан» ответил не сразу.
– Кого там переподчинять? Увидите. Идут в мокрых штанах. Без винтовок. Где побросали, не помнят. Драп. Это, старший лейтенант, драп. Думаю, скоро сами увидите и всё поймёте. К тому же под видом наших бойцов могут просачиваться одиночки и целые группы диверсантов. Действуют нагло и дерзко. Хорошо владеют русским языком. Будьте начеку. Всех выходящих, повторяю, препровождайте в тыл, на сборный пункт.
– Где ближайший сборный пункт?
– В Медыни. Был в Медыни. Где сейчас, не могу сказать. Да это и не ваше дело. Гоните в тыл, пусть идут вдоль шоссе, на восток. А здесь уже ими займутся соответствующие службы. Так что давай, старший лейтенант, поторапливайся. Десантники держатся из последних сил. Берегите орудия. Людей, пополнение, ещё пришлём. Боеприпасы тоже. Сегодня же подбросим, сколько сможем. А орудий больше не будет. И людей тоже постарайся сберечь, старший лейтенант. Знай, что в бой поведёшь не просто курсантов, а завтрашних офицеров и политработников. Они ещё понадобятся Красной армии.
Мамчич козырнул, в темноте сверкнула его бледная ладонь. Но «кожаный реглан» его задержал ещё не минуту:
– Связь с группой Старчака ненадёжная. Сведения поступали и поступают самые противоречивые. То они там, то там. Возможно, пока вы в пути, там, на Извери, могли произойти, или ещё могут произойти, серьёзные изменения. Но днём он прочно держался на Извери. Просил подкрепления. Так что поторапливайтесь. Вперёд вышлите боевое охранение.
– Слушаюсь.
Снова взвыли моторы, заскрежетали коробки передач, захлопали дверцы. Приглушённый, крадущийся свет фар. Приглушённые голоса. Слова редкие, отчётливые – о самом главном. Кругом темень, непроглядная, густая, так что силишься что-нибудь разглядеть, а ничего не выходит, глаза будто дёгтем замазаны. От напряжения сдавливает лоб и пересыхает в горле. Тьма кромешная. И только впереди, на западе и севернее, в стороне от шоссе, полыхали резкие тусклые зарницы и зловеще трепетали над неподвижным, испуганным лесом. Там погромыхивало, будто по полю катали огромные валуны, которые иногда сталкивались, с треском и гулом крошили и раскалывали друг друга, при этом порождая сполохи огня.
Воронцов приподнял край брезентового тента и смотрел в поле, стараясь приучить глаза к темноте и пространсту. Яркие спокойные звёзды стояли над землёй, обещая назавтра ясное утро и погожий день. Все эти дни волглая, промозглая хмарь придавливала землю, наскакивал мелкий дождь, подгоняемый ветром. Потускнели деревья, ещё не сбросившие остатки своих обносившихся разноцветных одежд. Почернели штакетники и крыши домов. Глухие заборы пригорода стали походить на угрюмые неприступные крепости. И видимо, уютно, спокойно было жить за этими крепостями, куда, казалось, ни ветер не задувал, ни дождь забредать не осмеливался, ни плохие вести не приходили. Осень погружалась в свою заповедную глубину, в глушь, за которой уже не могло быть ничего, кроме тишины и оцепенения в ожидании снега. Так старая, добросовестно отработавшая своё последнее лето, брошенная лодка медленно погружается в воду, будто врастая в неё обречёнными бортами и кормой. А вчера вдруг потеплело, подобрало капли с проводов и придорожных кустов, высушило крыши. Воронцов любил эту пору. Весна в его родном краю была, конечно же, ярче, радостней, звонче. Но ему больше нравилась осень. Ранняя, когда ещё не очень холодно. Вот такая, как теперь. Когда уже понятно, что лето прошло, но настоящие холода ещё за морями, за лесами, за синими долами, и после школы можно успеть сходить в лес.
В лес… После школы… День хоть и короче летнего, но всё ещё велик.
Когда это было? И было ли когда?..
В Подлесном, в его родном селе, в это время всегда перепахивали огороды, жгли картофельную ботву, так что дымом заволакивало всю округу и кострами пахло даже в домах. В золе, в рыхлой, шуршащей лаве прогоревших костров пекли картошку. Любимая осенняя детская забава. Потом разламывали обугленные коконы кожуры и ели белую крупяную мякоть, задыхаясь от горячего, пахучего, необыкновенно вкусного аромата. Каждый из них съедал за вечер и пять, и десять картофелин и, казалось, наесться было невозможно. Нежным густым изумрудом зеленела отава на облогах и вдоль стёжек. Хотелось козлом припустить по облоге, а потом упасть и лежать в мягкой зелени. Просёлочные дороги в полях, которые убегали из Подлесного на три стороны и исчезали, истончаясь на горизонте в прозрачные невидимые паутинки, к этой поре уже теряли летнюю белизну. Выбеливал их зной и тележные колёса. Дожди и обильные росы делали их чёрными, и они уже не пылили ни под копытами, ни под колёсами, ни под ногами пешеходов и не утомляли так, как утомляет дальняя дорога в летний полдень. Дед Евсей вставлял вторые рамы. Сёстры мыли стёкла содой, протирали насухо, подавали деду, а потом конопатили щели тонкой, как шёлк, как их светло-русые волосы, паклей, заклеивали пазы лентами, нарезанными из старых газет. Уже начинали, через вечер, подтапливать вторую печь в белой горнице.
А он, на ранках, или после школы, ходил с ребятами в лес за волнушками и подореховками. Переходили через Ветьму по шатким ольховым кладям, углублялись в сосонник, а там уже не торопились, потому что волнушки, грузди и подореховки росли повсюду и их хватало на всю ватагу. Воронцову особенно нравилось собирать волнушки. Они и солёными были хороши.
Зимой, с варёной картошкой… А в сосоннике розовые и белые их шляпки, обмётанные скользкими сопливыми волосками, тут и там высовывались из моха, из осыпи сосновых иголок, хрустели под ногами, стоило лишь сделать неверный шаг. Теперь там тоже, видимо, траншеи… Всюду нарыли… Старшая из сестёр, Варя, месяц назад, когда письма из дома всё ещё приходили, писала: в Подлесное и в окрестные деревни нагнали студентов из Москвы – копают противотанковые рвы. От Малоярославца, если по Варшавке, до берёзы, возле которой повёртка и где начинается просёлок на райцентр, километров около двухсот. От той придорожной берёзы и повёртки до Подлесного всего-то ничего, километров, может, тридцать. Так что – двести тридцать или двести пятьдесят. От Подольска чуть больше. Но и Подольск, и Малоярославец уже остались позади. Впереди была река Изверь. От Извери – меньше. От Юхнова – совсем недалеко. Изверь… Где-то там они и должны остановиться. Остановиться и стоять.
Воронцов вздохнул. Мысли о родине и о сёстрах не успокоили его.
Яркие звёзды обещали вёдро. И вроде бы уже стало свежеть, подтягивать и подсушивать обочины дороги. Запахло дорогой. Тусклые снопы света от грузовика, идущего следом за их машиной, закручивало желтыми жгутами пыли.
Воронцов поднял голову, поискал взглядом знакомое с детства созвездие. Стожары, словно присыпанные извёсткой мелких соседних звёзд, неподвижно стояли на прежнем месте, окружённые вечностью и тишиной. Точно так же оно сияло и над его селом. Звёзды, яркие и ещё по-летнему тёплые, качались над дорогой и незнакомой местностью, будто указывая им, брошенным в неизвестность, роковой путь. Но там, впереди, за километрами дороги, в толще ночной мглы, был и дом Воронцова. И ехать в сторону дома ему было не страшно. Там было всё знакомое, родное. И начало этому, родному, старая берёза возле шоссе, под которой он с ребятами не раз жёг костёр в ожидании попутки до Юхнова. От берёзы до Подлесного, до сосонника, где с ребятами в такую пору он собирал волнушки, добежать по такому холодку ничего не стоит. С закрытыми глазами добежал бы за пару-тройку часов…
Передовой отряд должен занять оборону на Извери. Так что до родных мест сержанта Воронцова колонна не дойдёт. Не доедет их грузовик до той приметной его берёзы у шоссе. И приказа такого нет. И враг уже там, и к родному дому в Подлесное его, Саньку Воронцова, уже не пустит. Враг уже захватил его родину и считает завоёванной, а значит, своей. Но как это может быть? Как ему теперь жить без родины? Воронцов уже пробовал утешить себя мыслью о том, что родина – это гораздо больше, чем его село и его семья, что родина, как им постоянно внушали на политчасах в училище, это, прежде всего, столица государства, Москва. Теперь бы и ему легче было поверить, что так оно и есть, что правы отцы-командиры и их комсорг. Но именно теперь, когда Подлесное оказалось в оккупированной зоне, отказаться от своей родины – всё равно что отказаться от родителей. Так что ничего, никакого утешения не получалось.