Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Шрифт:
У поэта язык, система образов, выбор эпитетов, ритм, характер рифм, инструментовка стиха — словом, все, что зовется манерой и стилем, — есть выражение духовной его личности. Изменение стиля свидетельствует о глубоких душевных изменениях, причем степень перемены в стиле прямо пропорциональна степени перемены внутренней. Поэтому внезапный переход от классицизма к футуризму означал бы внутреннее потрясение прямо-таки катастрофическое, какого, конечно, человек вынести не в силах.
Именно такое, «прямо-таки катастрофическое потрясение» произошло с Мандельштамом.
Разве прежний Мандельштам, написавший: «Умывался ночью на дворе, — твердь сияла грубыми звездами...» — разве он отважился бы ввести в свой стих такое словечко, как «сбондили»? Разве тогда он
Как видим, не только для Блока сознание, что музыка покинула наш мир, означало полный и окончательный крах всего его прежнего бытия.
Зощенко, как мы уже выяснили, решил попробовать жить в мире, где «ни одна звезда не говорит». В мире без звезд. Более того! Он решил исходить из предположения, что музыка вовсе не покидала наш мир. Мир всегда был таким. Никакой музыки никогда и не было вовсе. Ее выдумали.
Этот взгляд на устройство Вселенной так или иначе выражают все сочинения Михаила Зощенко, все его рассказы и повести, все — до одной — книги, написанные им. Но есть у него один небольшой рассказ, в котором убеждение, что вся жизнь людей на земле целиком исчерпывается вот этим самым пресловутым механизмом собственных забот, доказывается с непреложностью теоремы и недвусмысленностью притчи.
Летом, помню, зашел в наш дом приехавший из города человек...
По внешности он был красивый, стройный. Не кудреватый, но с волнистыми волосами. Одет элегантно, чистенько. При любом разговоре он изящно покачивался и даже весь извивался, как гибкий стебелек на легком ветру.
Батьке моему он доложил о своей профессии — литератор, пишет стихи. Нарочно, дескать, приехал сюда, в бедный рыбачий поселок, чтобы описать трудовые будни народа в своих стихотворных произведениях.
С немалым удивлением я тогда поглядывал на этого человека. Целые дни он шагал по берегу взморья и про себя бормотал всякие рифмы и строчки. Либо, уткнувшись в песок, записывал на бумажку то, что он сочинил. Отчасти с тех пор я заинтересовался поэзией, чтобы узнать, что это такое и почему у них так бывает.
Последняя фраза не оставляет сомнений: поэзия для рассказчика — нечто бесконечно чуждое, странное и непостижимое. Он решительно не способен понять, что это такое, с чем его едят и для чего «оно» вообще существует на свете.
— Это чтобы стих-с, то это существенный вздор-с. Рассудите сами: кто же на свете в рифму говорит? И если бы мы стали все в рифму говорить, хотя бы даже по приказанию начальства, то много ли бы мы насказали-с?
Вероятно, такое сопоставление может показаться неправомерным, несправедливо оскорбительным для зощенковского героя. Уж слишком омерзителен Смердяков. И слишком не похож на него такой милый и, в сущности, добродушный зощенковский рассказчик. Ведь то, что «стихи вздор-с», для Смердякова — вопрос вполне решенный, не вызывающий ни малейших сомнений. И люди, тратящие свое время на то, чтобы заниматься таким вздором, в самом лучшем случае могут вызвать у него снисходительное презрение. Зощенковский герой, напротив, преисполнен по отношению к этому удивительному занятию самого доброжелательного любопытства. Он искренне хочет понять, «что это такое и почему у них так бывает».
Но то-то и горе, что он органически не способен понять это. И неспособность эта далеко не так безобидна, как может показаться. Стоит только объяснить, растолковать зощенковскому добряку, что поэты — это паразиты, сосущие соки из рабочего человека, да наделить его кое-какой властью, кое-какими реальными правами, и — куда только денется вся эта его доброжелательность! Мгновенно обернется она злобной уверенностью в своем праве «тащить и не пущать», самодовольным и самоуверенным административным восторгом.
Судья. Чем вы занимаетесь?
Бродский. Пишу стихи... Я полагаю...
Судья. Никаких «я полагаю». Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует!.. У вас есть постоянная работа?
Бродский.
Судья. Отвечайте точно!
Бродский. Я писал стихи... Я полагаю...
Судья. Нас не интересует «я полагаю», почему вы не работали?
Бродский. Я работал. Я писал стихи...
Судья. Ваш трудовой стаж?
Бродский. Примерно...
Судья. Нас не интересует «примерно»!
Бродский. Пять лет.
Судья. Где вы работали?
Бродский. На заводе. В геологических партиях...
Судья. Сколько вы работали на заводе?
Бродский. Год.
Судья. Кем?
Бродский. Фрезеровщиком.
Судья. А вообще какая ваша специальность?
Бродский. Поэт...
Судья. А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
Бродский. Никто. (Без вызова.) А кто причислил меня к роду человеческому?
Судья. А вы учились этому?
Бродский. Чему?
Судья. Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят... где учат...
Бродский. Я не думал, что это дается образованием.
Судья. А чем же?
Бродский. Я думаю, это... (растерянно) от Бога...
Этот суд над поэтом Иосифом Бродским, обвинявшимся в тунеядстве, происходил в городе Ленинграде 18 февраля 1964 года, в зале нарсуда на улице Восстания [07] .
Почти месяц спустя состоялся второй суд. Он происходил 13 марта 1964 года на Фонтанке, 22, в зале Клуба строителей. Казалось бы, в интервале между этими двумя судебными заседаниями судья могла хотя бы постараться понять точку зрения обвиняемого, чтобы как можно убедительнее доказать его вину или хоть объяснить сидящим в зале, в чем именно состоит ошибочность, неправильность такой жизненной позиции.
Примечание 07
Запись сделана в зале суда Фридой Вигдоровой.
Но, судя по всему, она даже не пыталась сделать это. На втором заседании суда происходило совершенно то же, что на первом. То же толчение воды в ступе. Тот же трагический диалог двух глухих.
Судья. Гражданин Бродский, с 1956 года вы переменили 13 мест работы. Вы работали на заводе год, потом полгода не работали. Летом были в геологической партии, а потом 4 месяца не работали... (Перечисляет места работы и следовавшие за этим перерывы.) Объясните суду, почему вы в перерывах не работали и вели паразитический образ жизни?
Бродский. Я в перерывах работал. Я занимался тем, чем занимаюсь и сейчас: я писал стихи.
Судья. Значит, вы писали свои так называемые стихи? А что вы делали полезного для родины?
Бродский. Я писал стихи. Это моя работа...
Судья. Значит, вы думаете, что ваши так называемые стихи приносят людям пользу?
Бродский. А почему вы говорите про стихи «так называемые»?
Судья. Мы называем ваши стихи «так называемые», потому что иного понятия о них у нас нет... Лучше, Бродский, объясните суду, почему вы в перерывах между работами не трудились?
Бродский. Я работал. Я писал стихи.
Судья. Но это не мешало вам трудиться.
Бродский. А я трудился. Я писал стихи.
Судья. Лучше ответьте, как вы думаете строить свою трудовую деятельность на будущее.
Бродский. Я хотел писать стихи... Но если это противоречит каким-то общепринятым нормам, я поступлю на постоянную работу и все равно буду писать стихи.
Заседатель Тяглый. У нас каждый человек трудится. Как же вы бездельничали столько времени?
Бродский. Вы не считаете мой труд трудом. Я писал стихи, я считаю это трудом...
Судья. Гражданин Бродский, вы работали от случая к случаю. Почему?
Бродский. Я уже говорил: я работал все время. Штатно, а потом писал стихи. (С отчаянием.) Это работа — писать стихи...