Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Шрифт:
С Тиняковым Зощенко познакомился, как он пишет, в 1912 году. Просящим подаяния он увидал его десять лет спустя. Значит, в 1922-м. А Олеша рассказывал про свой страшный сон, закончившийся столь прекрасным пробуждением, в 1934-м.
В это время к гамлетовским терзаниям интеллигента, сомневающегося, разрешат ли ему остаться самим собой, принято уже было относиться иронически. Даже с легкой примесью раздражения.
Миновали времена Ивана Бабичева, и профессора Бородина, и актрисы Гончаровой, и инженера Ракитина. Прощайте, «милые призраки». Прощайте, почтенные седобородые академики, решающие вопрос, быть или не быть им с социализмом. Прощайте, инженеры средних лет с чеховскими очками на носу, требующие у зрителя повременить, они еще кое-что не решили. Прощайте, бледнолицые молодые люди с мешками под глазами, три
Что касается Александра Тинякова, то он уже в 1922-м понял, что ничего этого не будет. Не только таких пустяков, как нежность или там метафоры. А вообще ничего такого, чем он и ему подобные интеллигенты привыкли тешиться в стародавние, ныне ставшие уже чуть ли не доисторическими, времена.
Потому-то он и покончил навсегда с той, прежней жизнью.
Вся мишура исчезла, ушла. Все возвышенные слова были позабыты. Все горделивые мысли были растеряны... Ведь когда-то поэт писал:
Как девы в горький час измены,Цветы хранили грустный вид.И, словно слезы, капли пеныТекли с их матовых ланит...Теперь, через десять лет, та же рука написала:
Пищи сладкой, пиши вкуснойДаруй мне, судьба моя, –И любой поступок гнусныйСовершу за пищу я.В сердце чистое нагажу,Крылья мыслям остригу,Совершу грабеж и кражу,Пятки вылижу врагу!Эти строчки написаны с необыкновенной силой. Это смердяковское вдохновение почти гениально. Вместе с тем история нашей литературы, должно быть, не знает сколько-нибудь равного цинизма, сколько-нибудь равного человеческого падения.
Впрочем, это не было падением, смертью при жизни, распадом, тлением. Поэт по-прежнему оставался здоровым, цветущим, сильным. С необыкновенным рвением он стремился к радостям жизни. Но он не пожелал больше врать. Он перестал притворяться. Перестал лепетать слова — ланиты, девы, перси. Он заменил эти слова иными, более близкими ему по духу. Он сбросил с себя всю мишуру, в которую он рядился до революции. Он стал таким, каким он и был на самом деле, — голым, нищим...
Для Зощенко суть этой ужасной метаморфозы состоит не в том, что интеллигент перестал быть самим собой, а — как раз наоборот! — в том, что он наконец-то имел мужество стать тем, кем, собственно, был всегда. Попросту говоря, перестал притворяться. Именно поэтому превращение изысканного, рафинированного поэта в грязного циника было таким стремительным, а главное, таким безболезненным.
Жуткая трансформация Александра Тинякова потрясла Зощенко, как может потрясти лишь предвестие истины. По его собственному признанию, эта картина осталась в его памяти как самое ужасное видение из всего того, что он встретил в своей жизни. Она отравила его сознание каким-то подобием трупного яда. Как ни старался, он не мог погасить это огненное «Мене, Текел, Фарес» в своей душе. Эта картина постоянно стояла перед его глазами, преследовала его как кошмар, побуждая вновь и вновь, с маниакальным упорством возвращаться все к той же ситуации: бывший интеллигент, писавший некогда стихи, воспевавший ланиты и перси или же сочинявший музыкальные пьески типа «Фантази реаль», перестал притворяться и стал таким, каким он и был на самом деле, — голым, нищим...
В сущности, каждая из «Сентиментальных повестей» Зощенко представляла собой попытку художественного исследования метаморфозы, происшедшей с Александром Тиняковым. Исследованием той же метаморфозы была и повесть «Мишель Синягин». Но во всех этих зощенковских повестях предмет нарочито снижен. Автор как бы все время предупреждает нас, что его герой — не настоящий интеллигент. В одном случае это графоман, именующий себя поэтом. В другом — тапер, называющий себя свободным художником. В третьем — музыкант, стоящий на самой последней ступеньке оркестровой
Для всех этих зощенковских персонажей их прежние интеллигентские занятия действительна были всего лишь шелухой, мишурой, чистейшим притворством.
Что же касается Александра Тинякова, тут дело обстояло далеко не так просто. В отличие от зощенковского Мишеля Синягина, он ведь на самом деле был когда-то настоящим поэтом. Не потому, что успел выпустить несколько книг и даже попасть в антологии, а потому, что и в тех, прежних своих стихах честно пытался выразить некую реальность своей души.
Я весь иссечен, весь изранен,Устал от слов, от чувств и дум,Но, — словно с цепью каторжанин,Неразлучим с надеждой ум.Ужасен жребий человека:Он обречен всегда мечтать.И даже тлеющий калекаНе властен счастья не желать.Струится кровь по хилой коже,Все в язвах скорбное чело,А он лепечет: «Верю — Боже! —Что скоро прочь умчится зло,Что скоро в небе загоритсяМне предреченная звезда!»А сам трепещет, сам боится,Что Бог ответит — «Никогда!».Увы, всегда над нашим мозгомЦарит мучительный закон.И, как преступник жалкий к розгам,К надежде он приговорен!Стихотворение называлось «Под игом надежды» и было ответом на известные строки Боратынского:
Дало две доли ПровиденьеНа выбор мудрости людской:Или надежду и волненье,Иль безнадежность и покой.Безнадежность и покой Тинякову казались недостижимым идеалом. Пока человек надеется — его душа жива. Тиняков ощущал это неистребимое свойство человеческой души как страшное бремя, которое он хотел бы сбросить. Иначе говоря, он готов сам умертвить свою душу, да вот — никак не получается!
Стихотворение это показывает, что к превращению в нищего Тиняков готовился давно. Он как бы примеривался к этой роли. Вот вообразил себя «тлеющим калекой»... Но оказалось, что ни кровь, ни гной, ни язвы — ничто не освобождает человека от этого вечного проклятия: надежды. Чтобы стать совершенно свободным, мало погрязнуть в несчастьях, язвах, нищете. Надо сжечь за собой все мосты. То есть твердо решить: это конец, надеяться больше не на что.
И вот — освободился.
Легко ли это ему далось? Трудно сказать. Во всяком случае, не так легко, как это представлялось Михаилу Зощенко. Даже по одному только этому стихотворению видно: чтобы превратиться в то, во что он превратился, недостаточно было просто «сбросить с себя мишуру, в которую он рядился до революции». Тут нужна была большая работа.
О том, как именно протекал этот сложный и, по-видимому, мучительный процесс, мы знаем мало. Стихотворные строки, которые приводит Зощенко («Как девы в горький час измены, цветы хранили грустный вид...»), и в самом деле напоминают ошметки, которые оставляет змея, сбросившая старую кожу. Может быть, поэтому и возникла иллюзия, что он просто-напросто взял да и скинул с себя «мишуру, в которую рядился». Вот если бы остались какие-нибудь свидетельства, какие-нибудь следы жестокой внутренней борьбы...
Нет никаких таких следов, к сожалению, не сохранилось. Во всяком случае, нам они неизвестны.
Зато сохранились следы, и притом весьма отчетливые, той внутренней борьбы, которую вел с самим собой писатель Юрий Олеша.
Рассказывают, что в конце жизни, глядя в зеркало на свое постаревшее лицо, он говорил с грустным юмором:
— Я — не наш.
Бедный Олеша! Право, уж лучше бы он поступил, как Тиняков: перестал надеяться и сразу отрубил от себя все, что связывало его с прошлым. А он, бедняга, мучительно пытался сохранить хоть малую часть того, что было ему дорого, и каждый новый крошечный плацдарм уступал только после жестоких, кровавых боев и сражений с самим собой.