Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Шрифт:
Не умея, в отличие от Роберта Броунинга, сочинять сонеты, инженер Горбатов ограничился тем, что «настриг листочков и на этих листочках написал крупным шрифтом: мол, нашедшему тело, и так далее, будет дано крупное вознаграждение».
И по прошествии некоторого времени тело его покойной супруги нашли.
Не будем особенно сгущать краски и описывать психологические подробности, скажем только, что инженер Горбатов тут же на берегу подошел к своей бывшей подруге и остановился подле нее...
...и тут полная гримаса отвращения и брезгливости передернула его интеллигентские губы. Носком своего сапожка он перевернул лицо утопленницы и вновь посмотрел на нее.
После он наклонил голову и тихо прошептал про себя:
—
Снова брезгливость передернула его плечи. Он повернулся назад и быстро пошел к лодке...
А недавно его видели — он шел по улице с какой-то дамочкой. Он вел ее под локоток и что-то такое интересное вкручивал.
Как видим, взгляд зощенковского героя остается неизменным, на кого бы он ни глядел: на никому не известного инженера Горбатова или на всемирно знаменитого английского поэта Роберта Броунинга. На двух жильцов коммунальной квартиры, поссорившихся из-за ежика, которым примус чистят, или на императрицу Екатерину Вторую и княжну Тараканову, не поделивших царский престол.
Никаких высоких чувств, никаких возвышенных побуждений в мире не существует. Ни любви. Ни дружбы. Ни долга. Ни интересов, вызванных так называемой государственной необходимостью. Есть только одна-единственная пружина, управляющая всеми поступками людей.
— Я, — говорит, — ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками в кооперации, улыбаюсь, — говорит, — покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, — говорит, — на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.
— ...Она выдает себя, между прочим, за дочку Елизаветы Петровны. Или, может, это действительно ее дочка. Только она метит на престол. А я этого не хочу. Я еще сама интересуюсь царствовать.
В этом смысле зощенковский рассказчик действительно слегка напоминает аверченковского писателя Кукушкина. Тому было совершенно безразлично, где будет происходить действие его очередного романа: в шахте ли, на дирижабле или в боярском тереме. Куда бы ни обращал он свой взор, ему всюду мерещилось лишь одно: высокая волнующаяся грудь и упругие бедра. Вот так же и герою Зощенко, куда бы он ни направлял свой взгляд, всюду видится лишь один-единственный стимул человеческого поведения: желание урвать лакомый кусок. Кусок может быть побольше или поменьше. Это может быть девять квадратных метров жилплощади. Или огромная империя, простершаяся «от финских хладных скал до пламенной Колхиды». Суть дела от этого не меняется.
Казалось бы, это лишний раз подтверждает наше первоначальное предположение, что цель у Зощенко и у Аверченко — одна. И состоит она в том, чтобы высмеять, сатирически разоблачить своего героя.
Интересно, а с какой же еще целью мог он заставить этого своего смехотворного героя глядеть на Александра Македонского, на Диогена, на Роберта Броунинга? Не Роберта же Броунинга хотел он разоблачить? Представьте, именно его.
Зощенко вознамерился поглядеть на мир, на всю мировую историю, на все человечество (в том числе и на Роберта Броунинга) глазами рыбы с той самой целью, с какой некогда Свифт решил взглянуть на человечество глазами лошади.
Свифт решил рассмотреть основы человеческого бытия «с точки зрения лошади» вовсе не для того, чтобы сатирически разоблачить узость и ограниченность «лошадиного взгляда». Он хотел разоблачить человечество. Он хотел с помощью этого «лошадиного взгляда» остранить, то есть показать всю странность, всю нелепость, все уродство, всю ненормальность кажущихся нам естественными человеческих отношений, установлений, законов. Он хотел показать абсурдность и алогизм привычного, установившегося миропорядка. Более того: чудовищное уродство самого человека, этого омерзительного животного (иеху), самого гнусного
Лошади Свифта (гуигнгнмы) — это, правда, не совсем лошади. Это, скорее, некие идеальные существа, принявшие обличье лошадей. Они на редкость благородны и простодушны. Им совершенно неведомы такие, как сказал бы Зощенко, «чисто человеческие» свойства, как, например, коварство и обман.
Хотя, если вдуматься, несомненное нравственное превосходство свифтовских гуигнгнмов над людьми объясняется все-таки именно тем, что они — лошади, то есть — животные. Ведь именно поэтому у них нет никаких иных потребностей, кроме потребности в самом необходимом. Именно поэтому они искренне не понимают, зачем иеху отбирают друг у друга разноцветные камешки, прячут их и даже зверски убивают друг друга из-за этих жалких побрякушек. Как все животные, едят они только для того, чтобы утолить голод. Поэтому им совершенно непонятно, как это за какое-нибудь изысканное блюдо из чисто престижных соображений можно заплатить столько, сколько за год каторжным трудом не заработает целая семья. Опять-таки едят они только отборный овес, а пьют только чистую воду. Этой простой и здоровой пищи хватает на всех, поэтому у них не существует ни богатства, ни нищеты.
Это очевидное преимущество простой и естественной «животной» жизни над сутолокой человеческого бытия не укрылось и от глаз зощенковского героя.
Звери, например. Предположим, животные. Ну, там, скажем, кошки, собаки, петухи, пауки и так далее. Или даже в крайнем случае взять — дикие звери. Слоны там. Отчасти жирафы. И так далее.
Так у этих зверей, согласно учению Брема, ничего подобного вроде того, что у нас, не бывает. Они, как это ни странно, коварства почти не понимают. И там у них этого нету...
И жизнь у них протекает сравнительно гладко, без особого арапства, среди красивых картин природы, в тиши лесов и полей.
Другое дело, что им там все-таки проще обходиться. Как сказал поэт про какого-то, не помню, зверька — что-то такое:
И под каждым ей листкомБыл готов и стол и дом.Это, кажется, он сказал про какого-то отдельного представителя животного мира. Что-то такое в детстве читалось. Какая-то чепуха. И после заволокло туманом. Одним словом, речь шла там про какую-то птицу или про какую-то козу. Или, кажется, про белку. Что ей так легко живется и что ей, конечно, в голову не приходит ловчиться или там идти на всякие лесные комбинации и аферы.
Трудно сказать, какое чувство преобладает в отношении зощенковского героя к вышеописанным отдельным представителям животного мира. То ли зависть. То ли презрительная снисходительность. Во всяком случае, никакого такого особого пиетета по отношению к их высоким нравственным качествам у него нет, поскольку он твердо знает, что лично ему на эти высокие нравственные качества ориентироваться не приходится.
Но как бы то ни было, он все-таки не смеет отрицать очевидного нравственного превосходства этих отдельных представителей животного мира над человеком:
...это, вообще говоря, отчасти даже курьезно, что у людей это есть, а у остальных этого нету. А люди как бы все-таки, чего бы там ни говорили, в некотором роде есть венец создания, а не наоборот. И тем не менее у тех нету, а у этих есть...
Это всегда отчасти коробило и волновало наиболее честных специалистов-философов, проповедующих общее развитие и душевную бодрость.
«Нельзя допускать, — сказал в свое время славный философ Платон, — чтобы птицы и звери имели нравственное превосходство перед людьми».
Но с тех пор в ужасной, можно сказать, сутолоке жизни прошло что-то там, кажется, две тысячи лет, и эти так и продолжали иметь то, чего не было у зверей.