Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование
Шрифт:
«Страна обетованная, которая есть тоска моей души, и спасающая и уничтожающая меня — я чувствую — живет целиком в Розанове, и другого более близкого мне человека в этом чувстве я не знаю. Недаром он похвалил меня еще в гимназии, когда я удрал в „Америку“…
— Как я завидую вам, — говорил он мне».
Это запись 1908 года, а в 1922 году по просьбе философа и литератора, редактора берлинского эмигрантского журнала «Новая русская книга» А. С. Ященко он пишет автобиографию:
«Учиться я начал в Елецкой гимназии, и такой она мне на первых порах показалась ужасной, что из первого же класса я попытался с тремя товарищами убежать на лодке по реке Сосне в какую-то Азию (не в Америку). Розанов Василий Васильевич (писатель) был тогда у нас учителем географии и
Во всей этой замечательной истории есть лишь одна фактическая неточность. Побег в Азию состоялся в 1885 году, а Василий Васильевич Розанов перевелся из Брянска в Елец в 1887 году, то есть два года спустя после Мишиного бегства, и, таким образом, вся первая часть пришвинско-розановской гимназической истории с заступничеством учителя за ученика, подстрекательством к бегству и пророчеством о его необыкновенном будущем, кочующая из одной книги о Пришвине в другую и называемая в иных из современных исследований притяжением учителя и ученика, является чистейшей воды мистификацией, автором которой и выступил сам Михаил Михайлович.
Зато вторая оказалась чистой правдой. Именно Розанов приложил в 1889 году руку к тому, чтобы исключить Пришвина из гимназии.
«Честь имею доложить Вашему Превосходительству о следующем факте, случившемся на 5 уроке 18 марта в IV классе вверенной Вам гимназии: ученик сего класса ПРИШВИН Михаил, ответив урок по географии и получив за него неудовлетворительный балл, занял свое место за ученическим столом и обратился ко мне с угрожающими словами, смысл которых был тот, что если из-за географии он не перейдет в следующий класс, то продолжать учиться он не станет, а выйдя из гимназии, расквитается со мною. „Меня не будет, и вас не будет“, — говорил он, между прочим. Затем сел, и так как тишина класса не нарушалась, то я продолжал урок, до конца которого оставалось несколько минут. Через небольшой промежуток времени он встал и попросил извинения, ссылаясь на то, что о поступке его будет доложено Вашему Превосходительству. Он исполнил мое желание, еще раз сказав, что, принеся извинения перед всем классом, исполнил то, что от него требовалось, и по тону слов его было видно, что он считает это извинение почти заглаживающим вину. В субботу я остаюсь после 5-го урока дежурным с арестованными учениками, между которыми был и ПРИШВИН Михаил (за 2 по географии, по желанию, ранее выраженному г. классным наставником). Передавая ему запись, в которой родители извещались о его аресте и причине оного, я спросил его, что побудило его к поступку такой важности, и, указав ему на тон извинения, спросил его, какие вообще представления он имеет о себе и других людях, с которыми ему приходится вступать в отношения. Он высказал, что вообще не считает кого бы то ни было выше себя; что же касается до самого поступка, то он сделан был для того, чтобы выдаться из учеников, показав им, что он способен сделать то, что никто из них не решился бы. Считая самый поступок выходящим из ряда обычных явлений гимназической жизни, а объяснения, его сопровождавшие, в высшей степени значительными с нравственно-воспитательной точки зрения, я почел своим долгом обо всем этом доложить Вашему Превосходительству, как высшему руководителю гимназической жизни и охранителю дисциплины в ней.»
Для Пришвина Розанов — это целый мир. В Елецкой гимназии — глубоко несчастный, страдающий, одинокий человек, в Дневнике — противоречивая яркая личность, заставляющая Пришвина до конца дней мучительно размышлять о самых важных сторонах бытия, в романе — Козел, олицетворение плена, зла, несвободы, пережитого в публичном доме в комнате Фарфоровой женщины ужаса, куда привел Алпатова его гимназический товарищ, потому что для мальчика существовала «последняя, казалась ему, неизвестная и большая тайна, — вот бы и это узнать».
В спрессованном по времени романе прямым следствием пережитого героем потрясения (о котором позднее, объясняя свою застенчивость и сложности в отношениях с женщинами, Алпатов скажет: «Меня, видите, мальчиком в публичный дом привели, и я там напугался на всю жизнь») оказывается его открытое столкновение с мечтателем и рукоблудом, гаденьким, неприятным человечком, прототипом которого явился писатель Василий Розанов, первый по-настоящему открыто обозначивший эротическую тему в русской литературе и общественной мысли, ее легализовавший, и все это так далеко от дневниковых признаний о розановской искренности, гениальности, русскости и наконец о своей с Розановым родственности.
«— Какой ты заноза, я никогда не думал, что ты такой негодяй. Сейчас же садись и не мешай, а то я тебя выгоню.
Алпатов сел. Победа была за ним. Козел задрожал ногою, и половица ходуном заходила.
— Вон, вы опять дрожите, невозможно сидеть!
— Вон, вон! — кричал в бешенстве учитель.
Тогда Алпатов встал бледный и сказал:
— Сам вон, обманщик и трус. Я не ручаюсь за себя, я не знаю, что сделаю, может быть, я убью.
Тогда все провалилось: и класс исчез в гробовой тишине, и Козел.
Заунывно ударил еще раз колокол крестопоклонной недели. Козел перекрестился большим открытым крестом, принимая большое решение, сложил журнал, убрал карандаши.
— Ты — маленький Каин! — прошептал он Алпатову, уходя вон из класса.
— Козел! Козел! — крикнул ему в спину Алпатов.»
Вот, собственно, и все… Больше учитель географии в романе не появится, а слова, которые прошептал он Алпатову, окажутся последними им произнесенными на этом пространстве. Трудно сказать, кого здесь больше жаль, оскорбленного учителя или исключенного ученика, кто палач, а кто жертва в их столкновении, и не этот ли трагизм и хотел выразить писатель Михаил Пришвин или выразил против своей воли? Скорее все же изображение непримиримого противоречия входило в задачу Пришвина, ведь именно о невозможности каждой стороны поступиться своей правдой и сказал он после неудачного прочтения «Кащеевой цепи» в присутствии дочери Розанова Татьяны Васильевны, его роман совершенно не принявшей:
«Она забыла, что художественное произведение — трагедия, в которой все люди должны делать так, как они делают».
Но хорошо: одно в романе, а что же все-таки произошло тогда в провинциальной гимназии между этими двумя людьми на самом деле?
Самая потрясающая с самыми фантастическими и самыми верными подробностями версия этого происшествия была изложена В. В. Розановым в письме к Н. Н. Страхову.
«У этого ученика более 1 500 000 капитала и он любимец матери, коя ненавидит старшего брата (ученик VII класса, тихий малый) и хлопочет у адвокатов, не может ли она все имущество передать по смерти двум сыновьям, обойдя старшего (говорят, она — удивительная по уму помещица, но к старшему сыну питает органическое отвращение); я все это знал и видел, где корень того, что в IV классе он уже никого не считает выше себя. Сегодня на 2-м уроке написал директору докладную записку о случившемся, в большую перемену собрался совет, и все учителя единогласно постановили уволить. Завтра ему объявят об этом, а я сегодня после уроков купил трость, ввиду вероятной необходимости защищаться от юного барича»
Трость не потребовалась, а вот ученика гимназический совет исключил. Причем не просто исключил, но с волчьим билетом, без права поступления в другие учебные заведения этого типа, и, таким образом, поставил крест на пришвинской судьбе и поселил в нем чувство неуверенности в себе.
Мог ли Розанов поступить иначе? Должен же был он, умный, глубокий и проницательный человек, понимать, какую ужасную вещь совершает по отношению к задиристому и явно незаурядному мальчику, тем более что и сам Василий Васильевич, по собственному признанию, в гимназические годы «всегда был „коноводом“ (против начальства, учителей, особенно против директора)», и сам плохо учился, и оставался на второй год, и самого его, маленького, терроризировал директор симбирской гимназии по прозвищу Сивый.
В 1922 году Пришвин писал Ященко: «Нанес он мне этим исключением рану такую, что носил я ее не зажитой и не зашитой до тех пор, пока Василий Васильевич, прочитав мою одну книгу, признал во мне талант и при многих свидетелях каялся и просил у меня прощения („Впрочем, — сказал, — это вам, голубчик Пришвин, на пользу пошло“)».
Только вот с пользой не все так просто… Пришвин принадлежал к той породе людей, кто исключительно тяжело переживает душевные скорби, и рана оставила след в его душе на всю жизнь, подобно тому как ранила его через несколько лет неудавшаяся любовная история.