Прислуга
Шрифт:
Она все плачет, но уже хотя бы не заходится.
— Хорошо вытирать попку, когда покакаю?
— Нет, другое. О том, какая ты.
Я заглядываю в самую глубину карих глаз, а она заглядывает в мои. Боже, какой мудрый взгляд, она как будто тысячу лет прожила на свете. И там, далеко в глубине, клянусь, я разглядела взрослую женщину, которой она станет. Высокая и стройная. Гордая. С красивой прической. И она помнит слова, что я вложила ей в голову. Помнит, даже став взрослой женщиной.
И тут она произносит их, именно так, как надо.
— Я
Прижимаю к себе маленькое горячее тельце. Я словно получила от нее драгоценный подарок.
— Спасибо, Малышка.
— Пожалуйста, — вежливо отвечает она, как я ее учила. Потом опускает голову мне на плечо, и мы обе плачем, пока в кухню не заходит мисс Лифолт.
— Эйбилин…
— Мисс Лифолт, вы… уверены, что…
Следом появляется мисс Хилли. Мисс Лифолт виновато отводит глаза:
— Простите, Эйбилин. Хилли, если хочешь… подавай в суд, это твое дело.
Мисс Хилли пренебрежительно фыркает:
— Не хочется время терять.
Мисс Лифолт с облегчением вздыхает. На миг наши взгляды встречаются, и я понимаю, что Хилли права. Мисс Лифолт не понимает, что глава вторая — именно о ней. А если что и заподозрила, то никогда не осмелится в этом признаться даже самой себе.
Мягко отстраняю Мэй Мобли. Она переводит взгляд с меня на свою мать — глаза совсем больные и сонные. Она будто с ужасом представляет следующие пятнадцать лет своей жизни, а потом вздыхает — мол, слишком устала, чтобы думать об этом. Опускаю ее на пол, целую в лоб и делаю шаг назад.
Иду за своей сумкой, надеваю пальто.
Выхожу через заднюю дверь под раздирающие сердце рыдания Мэй Мобли. Иду по дорожке и тоже плачу — я знаю, как сильно буду скучать по своей Малышке. Господи, сделай так, чтобы мама любила ее чуть больше. Но в то же время меня охватывает странное чувство: я теперь свободна — как Минни. Я свободнее мисс Лифолт, которая настолько запугана, что даже не узнает себя в книжке. И гораздо свободнее мисс Хилли. Эта женщина всю оставшуюся жизнь будет пытаться убедить людей, что не ела тот злополучный торт. Вспоминаю про Юл Мэй. Мисс Хилли, она тоже в тюрьме, своей собственной, только срок у нее — пожизненный.
Восемь тридцать утра, я иду по тротуару и не знаю, чем занять оставшийся день. Оставшуюся жизнь. Я горько плачу, и проходящая мимо белая леди неодобрительно косится в мою сторону. В газете будут платить десять долларов в неделю, есть деньги за книгу, и, может, она еще немного принесет. Но этого не хватит на всю оставшуюся жизнь. В прислуги меня больше никто не возьмет, раз уж мисс Лифолт и мисс Хилли объявили меня воровкой. Мэй Мобли была моим последним белым ребенком. А я только-только купила новую униформу.
Солнце ярко светит. Стою на автобусной остановке, как все предыдущие сорок с чем-то лет. За каких-то полчаса вся моя жизнь… закончилась. А может, стоит продолжать писать — не только для газеты, но что-нибудь еще, про людей, которых я знала, про все, что видела и пережила? Может, я и не слишком стара, чтобы начать заново? Смеюсь и плачу одновременно. Надо же, а ведь прошлой ночью я решила, что ничего нового в моей жизни уже не случится.
Слишком мало, слишком поздно
Кэтрин Стокетт о себе
Наша прислуга, Деметри, говорила, бывало, что нет ничего хуже, чем собирать хлопок в Миссисипи в разгар лета, если не считать уборки окры — она колючая, да еще приходится низко наклоняться. Деметри частенько рассказывала нам разные истории про то, как она девчонкой собирала хлопок. Она смеялась и грозила нам пальцем, предостерегая от этого занятия, словно богатые белые дети могли впасть в подобный грех, сравнимый с сигаретами и алкоголем.
«Целыми днями собирала и собирала. А потом гляжу — вся кожа у меня волдырями пошла. Я маме показала — никто из нас прежде не видал, чтоб чернокожие обгорали на солнце. Обгореть — это только для белых!»
Я тогда была слишком молода, чтобы понять, что в ее рассказах нет ничего забавного.
Деметри родилась в Лэмпкине, Миссисипи, в 1927 году. Жуткий год, прямо перед Великой депрессией. Самое подходящее время, чтобы появившийся на свет ребенок с самых первых лет жизни осознал, что значит быть бедной цветной девочкой на ферме издольщиков.
Деметри начала работать в нашем доме, когда ей было двадцать восемь. Моему отцу тогда было четырнадцать, а дяде — семь. Деметри была темнокожей, тучной, замужем за жалким пьяницей по имени Клайд. Если я принималась расспрашивать о нем, она отмалчивалась. Но обо всем остальном, кроме Клайда, готова была говорить целыми днями.
Господи, как же я любила болтать с Деметри. После школы я сидела в кухне, слушала ее рассказы и смотрела, как она месит тесто для пирогов или жарит цыпленка. Готовила она невероятно вкусно. И еще долго после обедов у моей матушки люди обсуждали стряпню Деметри. Пробуя ее карамельный торт, вы чувствовали себя любимым.
Но ни мне, ни моему старшему брату, ни сестре не разрешалось приставать к Деметри во время ее обеденного перерыва. Бабушка говорила: «Оставьте ее в покое, дайте поесть, это ее время». И я в нетерпении переминалась у кухонной двери. Бабушка хотела, чтобы Деметри могла передохнуть, дабы была в состоянии продолжать работать, не говоря уже о том, что белым не пристало сидеть за одним столом с цветным, пока тот ест.
Это было обычной частью обычной жизни — граница между черными и белыми. В детстве, увидев чернокожих в цветной части города, я всегда жалела их — даже если они были хорошо одеты и выглядели вполне довольными жизнью. Мне стыдно сейчас в этом признаваться.
Впрочем, Деметри я не сочувствовала. Несколько лет я совершенно искренне считала, что ей повезло, раз она живет у нас. Спокойная работа в приличном доме, уборка за белыми христианами. Но наверное, я так думала еще и потому, что у Деметри не было собственных детей и мы словно заполняли пустоту в ее жизни. Если кто-то спрашивал, сколько у нее детей, она всегда показывала три пальца. Она имела в виду нас — мою сестру Сьюзан, моего брата Роба и меня.