Приютки
Шрифт:
Девочка почти вплотную придвинулась к надзирательнице, с перехваченным судорогой волнения горлом поднявшейся к ней навстречу…
И еще слабый после болезни голосок произнес тихо и твердо:
— Павла Артемьевна! Вы простите меня. Тогда… До болезни… Я провинилась перед вами… С клубком-то… Ведь вы не ошиблись… Я тогда его умышленно в вас бросила… И бог меня покарал за это… Я чуть не умерла… Уж вы простите!
Незнакомый огонек вспыхнул в глубине глаз Наташи… Улыбка исчезла с лица… Худенькие руки потянулись навстречу Павле Артемьевне…
Надзирательница сделала
А минутой позже Наташа уже переходила из объятий в объятия, сияющая и розовая от счастья. И Дуня, не помня себя от счастья, висла у нее на груди…
Глава восьмая
Апрель… Солнечный и прекрасный, он вливается в настежь раскрытые окна приюта… Он несет благовонные ароматы весны, предвестницы скорого лета, первых ландышей, что продаются оборванной нищей детворой на шумных улицах Петербурга. Улыбки солнца рассылает он щедро властной рукою и дышит в лицо чистым прохладным и нежным дыханием, напоминающим дыхание ребенка.
Небо синее-синее, как синевато-лазурный глазок незабудки. Недосягаемые, гордые и красивые плывут по нему белые корабли облаков… То причудливыми птицами, то диковинными драконами, то далекими, старинными городами с бойницами, башнями, со шпицами церквей, кажутся они обманчивыми призраками из своего лазурного далека…
За ними следят, не мигая, две пары молодых глазок. На окне, открытом настежь, повернувшись лицом к голубому небу, с мочалкой в одной руке и тряпкой в другой стоит Наташа…
Ее глаза восторженно блестят, глядя на небо… Дуня держит ее за оба конца передника, замирая от ужаса при одной мысли, что голова может закружиться у Наташи и собственные слабые ручонки ее, Дуни, не смогут удержать подругу.
Через два дня Пасха… Вчера они приобщались по обыкновению в Страстной четверг. Сегодня приступили к «большой» предпраздничной уборке. Напрасно отговаривала Павла Артемьевна Наташу брать на себя непосильный еще ей после болезни труд; девочка так трогательно молила разрешить ей поработать наравне со всеми, так убедительно доказывала, что сейчас она сильная и окрепшая как никогда и что сама она не возьмется за слишком тяжелое дело, что Павле Артемьевне, особенно светло настроенной после говенья, оставалось только согласиться с нею.
— Только смотри… дальше стирания пыли в комнатах начальства не смей идти! — крикнула убегавшей Наташе вдогонку надзирательница.
— Еще бы!
Все доводы Павлы Артемьевны уже забыты по дороге. Вместе с возвращением здоровья и сил к Наташе вернулась и ее обычная энергия и живость. Ее былые непокорность и эгоизм куда-то исчезли под влиянием смертельного недуга. Она вся стала как-то мягче, ровнее, менее требовательной и тщеславной. Но отрешиться вполне от прочих своих былых грешков Наташа в силах…
Необузданное «я так хочу» еще нет-нет да и прорвется в ней.
Сейчас она помогает Дуне и Дорушке, тщательно отчищающих кислотой дверные ручки, убирать «спальный» коридор…
Окно раскрыто в нем настежь. Внизу зеленеют первые весенние побеги, наверху
Наташа с жадностью глотает воздух… Ее лицо заалелось… Ноздри трепещут. Улыбаются яркие пунцовые губы… Влажно сверкают, как маленькие звезды, глаза…
С мочалкой в одной руке, с тряпкой в другой она похожа на Золушку или на задорного, шаловливого мальчугана с вихрастой неровной гривкой отросших черных волос…
— Ха-ха-ха, — заливается, смеется она, потряхивая мочалкой, — ха-ха-ха-ха! Хорошо было бы быть птицей, Дуняша… Взмахнуть так крыльями и полететь к солнцу, к облакам. Быстро! Быстро!
— Ради бога, сойди ты с окна, Наташа! Не приведи господь, оступишься! — пугливо лепечет Дуня.
Но Наташа, разрумяненная и похорошевшая от оживления под лучами весеннего солнца, с алым румянцем, снова заигравшим на этом быстро поздоровевшем лице, только машет руками и поминутно хохочет, делясь своими впечатлениями с подругой.
— Вот, гляди, птица пролетела! Какая большая! А вон идет Жилинский по двору… Точно мячик катится. Вот-то толстенный! А вон Феничка с цыганкой вытряхивают начальницины ковры… А знаешь ли, Феничка не любит меня больше! — неожиданно определяет Наташа, вздыхает и делает сердитое лицо…
— Тебя все любят! — торопится уверить ее Дуня.
— Может быть, все… ты… другие… Но не Феничка… Как вышла я из лазарета, помнишь, как все обрадовались тогда, а она посмотрела так удивленно и говорит: «Какая ты некрасивая стала, Наташа! Ты уж меня извини, — говорит, — я тебя обожать больше не буду… Вон, — говорит, — ты худая, желтая, глаза как плошки… А я, — говорит, — красоту люблю…»
— Вот глупенькая! — возмутилась Дуня. — Да разве за красоту любят?
— Феничка за красоту… Теперь она себе в предметы другого человека выбрала… Отца дьякона. Он, говорит, красавец писаный и как грянет «многия лета» с амвона, так вся церковь дрожмя дрожит.
— Дурочка твоя Феня! — задумчиво произнесла Дуня и с явным обожаньем взглянула на подругу. — А для меня ты дороже стала еще больше после болезни. Тебя я люблю, а не красоту твою. И больная, худая, бледная ты мне во сто крат еще ближе, роднее. Жальче тогда мне тебя. Ну вот, словно вросла ты мне в сердце. И спроси кто-нибудь меня, красивая ты либо дурная, ей-богу же, не сумею рассказать! — со своей застенчивой милой улыбкой заключила простодушно девочка.
— Да… да… — с несвойственной ей задумчивостью произнесла Наташа. — Я это понимаю… У меня Арлетта была… гувернантка еще, при жизни благодетелей, — тут черные глаза подернулись туманом, — так она своего жениха, что ждал ее в Париже, вот любила! А он был страшный-престрашный, судя по карточке… Одно плечо кривое… Нос крючком. И уж не очень молодой… Но добрый-добрый и бедный-бедный… И жениться пока не мог. Денег на свадьбу не было. Она и служила у нас, деньги копила… А он там работал… И такие ласковые, хорошие письма ей писал… За эти письма, за доброту его, за сердце ангельское любила. Вот и я также за душу могу любить… — совсем уже тихо заключила Наташа.