Признаюсь: я жил. Воспоминания
Шрифт:
Вот тогда я и решил представиться Эренбургу. Мне говорили, что он почти ежедневно бывает в «Ла Куполь», где обедает вечером.
– Я Пабло Неруда, чилийский поэт, – сказал я. – Если верить полиции, мы – близкие друзья и живем в одном доме. Поскольку меня по вашей вине могут выставить из Франции, мне захотелось хотя бы познакомиться с вами и пожать руку.
Думаю, Эренбург не спешил удивляться ни при каких обстоятельствах на свете. Но тут его взлохмаченные брови поползли вверх и из-под нависших на лоб непокорных седых прядей на меня глянули глаза, в которых было откровенное замешательство.
– Я
С той минуты началась наша большая дружба. Чуть ли не в тот же день он принялся переводить мою «Испанию в сердце». Надо отдать должное французской полиции: она подарила мне одного из самых лучших друзей и одного из самых ярких переводчиков моей поэзии на русский язык.
Однажды ко мне пришел Жюль Сюпервьель. [172] К тому времени у меня уже был чилийский паспорт со всеми необходимыми пометками. Я был взволнован, тронут визитом почтенного поэта, который почти не выходил из Дому.
171
Тушеная кислая капуста (франц.)
172
Жюль Сюпервьель (1884–1960) – французский поэт.
– Я пришел сказать важную вещь: мой зять Берто хочет тебя видеть. А по какому поводу – мне неизвестно.
Берто был начальником полиции. Когда мы вошли в его кабинет, он пригласил нас сесть рядом с ним. Ни разу в жизни я не видел столько телефонных аппаратов на одном столе. Сколько их было? Наверно, не меньше двадцати. Сквозь лес телефонов на меня смотрело умное, хитроватое лицо. Мне подумалось, что здесь, в этом высоком учреждении, были стянуты в один узел все нити тайной парижской жизни. На память пришли Фантомас и комиссар Meгрэ.
Неожиданно выяснилось, что начальник полиции читал мои стихи и вообще достаточно знал мою поэзию.
– Посол Чили в письменной форме обратился с просьбой изъять у вас паспорт. Он утверждает, что вы незаконно пользуетесь дипломатическим паспортом. Так ли это?
– У меня вовсе не дипломатический, а служебный паспорт, – ответил я. – Как сенатор я имею право на такой паспорт. Он у меня с собой, вы можете с ним ознакомиться, но не изъять, поскольку это моя собственность.
– Он не просрочен? Кто сделал продление? – спросил мосье Берто, взяв паспорт.
– Насколько я понимаю, с паспортом у меня все в порядке. А вот кто продлил его, не скажу, потому что чилийские власти снимут того человека с занимаемой им должности.
Начальник полиции внимательно изучил мои бумаги, затем взял трубку одного из многочисленных телефонов и попросил соединить его с послом Чили.
Телефонный разговор происходил при мне.
– Нет, сеньор посол, я не вправе это сделать. Паспорт в полном порядке. Нам неизвестно, кто именно продлил его. Повторяю, у меня нет никаких оснований изъять документ. Нет, не могу,
Посол был откровенно настойчив, но и Берто со своей стороны не скрывал раздражения. Наконец он положил трубку и сказал:
– По-моему, это ваш большой враг. Но можете оставаться во Франции столько, сколько вам заблагорассудится.
Мы с Сюпервьелем вышли на улицу. Старый поэт плохо понимал, что произошло. Я же испытывал смешанное чувство торжества и отвращения. Этот преследовавший меня посол, этот прихвостень Гонсалеса Виделы был не кто иной, как Хоакин Фернандес, тот, кто выдавал себя за моего друга, кто не пропускал случая похвалить мои стихи и от кого еще сегодня утром через посла Гватемалы я получил наилюбезнейшее письмо.
Корни
Эренбург, который читал и переводил мои стихи, часто упрекал меня: опять корень, слишком много корней в твоих стихах. Зачем столько?
Это верно. Южная земля Чили пустила корни в мою поэзию, и они остались там навсегда. Моя жизнь – долгая цепь странствий и возвращений, которые вновь приводят меня в южный лес, в глухую затерянную сельву.
В тех краях валятся на землю титанические деревья – то под тяжестью своей могущественной семивековой жизни, то вырванные с корнем разбушевавшейся стихией, то опаленные снегом, то загубленные пожаром. Я слышал, как рушатся в глубинах леса деревья-исполины, падает дуб с глухим грохотом неведомой катастрофы, и кажется, чья-то огромная рука стучится в дверь земли, требуя могилы.
Но вывороченные корни остаются под открытым небом и попадают во власть враждебного времени, сырости и мха, во власть неспешной гибели.
И нет ничего прекрасней этих огромных разомкнутых рук – израненных, обожженных, что лежат поперек лесной тропы, – они раскрывают нам тайну погребенного дерева, загадку зеленой листвы. Трагические, вскинутые вверх, они являют нам новую красоту: это изваяния земных глубин, тайные шедевры самой природы.
Однажды мы с Рафаэлем Альберти бродили среди водопадов, густых зарослей и могучих деревьев Осорно; испанский поэт восхищался тем, что ни одна ветка не повторяет другую, что листья как бы соперничают между собой в бесконечном стилевом разнообразии.
– Как будто их отобрал садовод для великолепного парка, – заметил он.
Спустя годы в Риме Рафаэль вспомнил о нашей прогулке и о неповторимой, естественной пышности наших лесов.
Это все было. Этого нет. И я с грустью думаю о том, как в детстве и юности своей я уходил к Бороа и Карауэ, а то и к реке Тольтен в горах побережья. Какие меня поджидали встречи! Горделивая стать коричного дерева, его пряное благоуханье после дождя, зимние бороды лишайника, обрамлявшие бесчисленные лица сельвы.
Я поддевал ногой палую листву, отыскивая сверкающую молнию золотистых скарабеев; в нарядном платье подсолнуха они танцевали свой едва зримый танец у корней деревьев.
А позже, когда я верхом на лошади пересекал Андские горы, чтобы добраться до аргентинской границы, перед нами под зеленым сводом деревьев возникло неожиданное препятствие: огромный выворотень – выше всадника на коне. Топорами, работой без продыха мы расчистили себе путь. Эти гигантские корни были подобны опрокинутым храмам, обнажившим силу своего величия.