Призрак грядущего
Шрифт:
После небольшой паузы Леонтьев сказал:
«Ты прав, это удивительно просто. И удивительно противно».
«Конечно. Нет ничего противнее, чем наблюдать, как возвращают красоту кинозвезде: колдуют над ее заплывшим жиром лицом, приподнимают грудь, накручивают локоны на электробигуди. Но в результате она совершенно преображается, и противным этот процесс может показаться только тому, кто питает наивные иллюзии насчет человеческой плоти. Мое предложение отвратительно тебе, потому что ты питаешь столь же наивные иллюзии насчет того, как функционирует человеческий разум».
«Возможно. Но я на это не пойду».
«Так я и думал. Для меня это неудача, для тебя — и того хуже. Я теряю шанс на эксперимент, ты — уникальную возможность превратиться в первого синтетического писателя в истории. Но мне никогда не удавалось склонить пациентов к добровольному лечению —
«Не удивлюсь, если ты так и поступишь», — отозвался Леонтьев.
«Мы оба вышли из возраста, когда еще можно чему-то удивляться. И все же кое-что обнаруженное в тебе меня удивляет. Как я уже сказал, ты напыщенный осел, бездарный комедиант и бессовестный негодяй. Но при всем этом ты удивительно наивен… Как-то ночью, когда свирепствовал голод, в городе, заполоненном толпами нищих и беспризорных детей, я случайно наступил на ребенка, свернувшегося калачиком у дверного порога. Это была девочка восьми-девяти лет; она очнулась, протерла глаза, сделала мне заманчивое предложение, используя словечки, от которых покраснел бы любой ефрейтор, и тем же сонным голосом закончила: „Ладно, дяденька, если не хотите, то хоть расскажите мне сказку…“ Ты наивен такой же наивностью испорченного младенца».
Они поговорили еще немного, и Грубер уехал. Леонтьев наблюдал, как он машет рукой, высунув лысую голову из окна огромного черного лимузина и двигая крашенными бровями, словно клоун на арене цирка.
Леонтьев порвал бумагу, вернулся к окну и посмотрел на спящую площадь, глубоко засунув руки в карманы халата. Этот голубой фланелевый халат был подарком Зины по случаю десятой годовщины их брака. С тех пор минуло почти двадцать лет, и все это время он надевал его всегда, когда садился работать, и это настолько вошло в привычку, что он не смог бы писать в какой-то другой одежде. Классический пример условного рефлекса, как сказал бы Грубер. И вот уже двадцать лет, войдя к нему в кабинет и застав его стоящим вот так у окна, с засунутыми глубоко в карманы кулаками, широко расставленными ногами и расправленными плечами — ну прямо казачий гетман, озирающий степь, — Зина неизменно говорила своим певучим украинским голоском: «Не оттягивай карманы, Левочка, они провиснут». Сперва это приводило его в бешенство; но со временем эта реплика превратилась в важную часть ритуала его рабочего дня — еще один условный рефлекс, как сказал бы Грубер. «Кабинетом» служил в первое время угол их единственной комнаты, отгороженный простыней; затем он перебрался в когда-то принадлежавшую прислуге крохотную комнатушку в коммунальной квартире; наконец он обосновался в просторной библиотеке загородного дома, где висели бухарские ковры, и в огромных аквариумах сновали золотые рыбки. Однако халату он так и не изменил, а Зина не изменила своей привычке повторять ему одно и то же. Прежними остались и очертания ее тела — она была украинской крестьянкой, пылкой, но застенчивой, и ни разу за все тридцать лет не предстала перед ним обнаженной. Ее тело было ему знакомо, но как слепцу — на ощупь; очертания ее тела, его ленивые движения в темноте всегда казались ему эхом ее певучего голоса. Он много отдал бы сейчас, чтобы услышать, как она открывает дверь и рассеянно произносит: «Не оттягивай карманы, Левочка…» Это наверняка привело бы его в чувство и заставило закончить текст речи.
Было почти семь часов; в его распоряжении оставался всего час. Если прикинуться больным, то придется предупредить атташе по культуре, и они немедленно пришлют ему посольского врача. Можно изобразить любое чувство, любую убежденность, но не простуду, не несварение желудка, даже не головную боль. Что подтверждает правильность той философии, что учит относиться всерьез только к телу, отбрасывая всякие рассуждения о каком-то гипотетическом разуме. Хотя, если верить Груберу, разум может непосредственно влиять на тело, вызывая это самое утомление синапсов. Сейчас он чувствовал себя так, словно проглотил все мыслимые яды — сказывалось тридцатилетнее отравление. Однако прикидываться больным значило вызывать подозрение — они чуют такие вещи шестым чувством. Он мог бы, конечно, рискнуть, но сведения о его притворстве будут занесены в приходно-расходную книгу по статье «дебит», а ведь никому не дано знать, как будет выглядеть баланс: насколько исчерпан кредит, какова задолженность… Особенность Системы заключалась в том, что, раз допустив растрату, человек уже не имел возможности ее возместить.
Из карманов халата выпирали его стиснутые кулаки. Он повернулся и шагнул к столу. Внезапно он почувствовал, что его правый кулак проваливается в пустоту. Карман халата не выдержал напора, шов расползся. Впервые за двадцать лет! Он с тревогой осмотрел разорванный карман. В следующее мгновение зазвонил телефон. Прикрыв дыру ладонью, как рану, он взял трубку. Дежурный с первого этажа сообщил почтительным тоном, что к нему посыльный, который просит, чтобы его пропустили, так как у него срочное дело, касающееся телеграммы.
— Пусть подождет, — сказал Леонтьев. — Телеграмма будет готова через полчаса.
— Да, сэр, — сказал дежурный. — Какая телеграмма, сэр? Он говорит, что у него самого телеграмма и что ему поручено передать ее вам лично.
Какое-то мгновение Леонтьев не понимал, что происходит. Потом он велел пропустить посыльного. Дежурный уловил в его голосе колебание.
— Что-нибудь еще, сэр?
— Да. Иголку и нитку.
— Что-нибудь зашить? Я немедленно пришлю человека.
— Не надо человека. Просто иголку и нитку.
Он повесил трубку. Мысль о том, что кто-то чужой будет возиться с зининым халатом, была для него невыносима. Он ощупал карман и убедился, что лопнул не только шов, но и ткань. Предчувствие надвигающейся катастрофы сменилось холодной уверенностью. Когда посыльный постучал в дверь, он уже знал, что это за катастрофа; во всяком случае, потом ему казалось, что он все предвидел заранее. Во всяком случае, он ни капельки не удивился, прочтя короткую телеграмму, в которой говорилось, что его жена скончалась этим утром «от внутреннего кровоизлияния, последовавшего за автомобильной аварией». Телеграмма сошла с телетайпа агентства новостей Содружества полчаса назад. Глава агентства приложил к ней письмо следующего содержания: «Примите глубокие соболезнования. При сложившихся обстоятельствах мы не станем обременять вас подготовкой текста речи и передадим его сами, если вы его еще не закончили. Если же текст готов, просьба передать его с посыльным».
Посыльный, бледный юнец с худым настороженным лицом, разглядывал Леонтьева с нескрываемым любопытством. Это был паренек из рабочего пригорода, член партии, никогда прежде не лицезревший ни Героя Культуры, ни таких роскошных гостиничных апартаментов; сочетание того и другого приводило его в некоторое смущение. С другой стороны, старый поношенный халат на Герое и особенно рваный карман произвели на него благоприятное впечатление. У него был тайный грешок, от которого ему никак не удавалось избавиться, хотя он знал, насколько это противоречит революционной сознательности: он собирал автографы. К его стыду, в его коллекции были, в основном, автографы боксеров, чемпионов велосипедных гонок и кинозвезд, то есть паразитов загнивающего общества, чья единственная задача заключается в том, чтобы отвлекать внимание масс от плачевности экономической ситуации и революционной борьбы. Теперь же у него появилась наконец возможность пополнить коллекцию росписью настоящего Героя Культуры.
Великий человек стоял к нему спиной, глядя в окно; он успел забыть о присутствии паренька. Его спина и плечи выглядели так, что окликнуть его было страшновато; но ведь они, в конце концов, товарищи по оружию, подбодрил себя паренек, бойцы одного фронта. Он кашлянул.
— Мсье… — позвал он. Голос прозвучал в притихшей комнате довольно неубедительно. Леонтьев обернулся и уставился на него. Посыльному показалось, что Леонтьев ослеп. Он еще раз кашлянул и сказал уже громче:
— Вы не подарите мне свой автограф?