Призраки и художники (сборник)
Шрифт:
Он не мог придумать, как разумно подойти к этому делу, поэтому в конце концов просто однажды ночью пришел к ней в спальню. Она лежала и читала; когда он вошел, она инстинктивно попыталась спрятать – не обнаженные руки или шею, а книгу. Она, похоже, очень удивилась, увидев его у себя в спальне, в пижаме, а когда к ней вернулось обычное хладнокровие, решительно достала книгу и положила на одеяло.
– Мое новое пристрастие к недозволенной литературе. Храню в ящике под кроватью.
«Эна Твигг. Медиум». «Бесконечный рой». «Мир духов». «Есть ли жизнь после смерти?»
– Грустно, –
Он осторожно сел на кровать.
– Ну, пожалуйста, не убивайся так. Ну, пожалуйста. Как бы тебя утешить?
Он обнял ее. Она содрогнулась. Он прижал ее крепче. Спросил, почему у нее был только один ребенок, и она, похоже, поняла смысл его вопроса, потому что неловко и безучастно подалась к нему, явно уступая.
– Никаких особых причин, – заверила она, – никакой физиологии. Просто профессия мужа и отсутствие склонности, вот и все.
– Может быть, если бы ты как-то утешилась, может, была бы надежда, вдруг…
Значит, это чтобы утешиться, печально сказала она, потом откинулась, резким движением сбросив с кровати книжку, и осталась спокойно лежать. Он лег рядом, обнял ее, поцеловал холодную щеку, подумал про Энн, про то, чему уже не суждено быть. Послушай, сказал он ей, ты должна жить, попытайся жить; давай утешим друг друга.
– Не надо ничего говорить, – прошипела она сквозь стиснутые зубы; и он стал легонько ее гладить поверх ночной рубашки – груди, ягодицы, длинные напряженные ноги, сложенные, как у лежащей статуи на надгробии Елизаветинской эпохи.
Она не противилась; она задрожала, сначала слегка, потом сильно; он принял это за признак удовольствия, смешанного с болью: к камню возвращается жизнь. Положил руку между ее ног, и она неуклюже их раздвинула; он тяжело навалился и безуспешно попытался войти. Она была зажата сильнейшим спазмом. Это уже даже не фригидность, мрачно подумал он. Rigor mortis, подсказало ему сознание, трупное окоченение, – и тут она закричала.
Он почему-то рассердился. Вскочил и довольно грубо бросил: «Замолчи!» А потом – сердито: «Прости». Она перестала кричать так же внезапно, как и начала, и объяснила, как всегда намеренно немногословно:
– Секс и смерть – они несовместимы. Дать волю чувствам – этого я позволить себе не могу. Я надеялась. На то же, на что и ты. Зря мы это. Извини.
– Ничего, – сказал он и снова выбежал на площадку, испытывая неуместную и чуть не до слез сильную тоску по теплой, милой Энн.
Мальчик был на площадке. Ждал. Когда мужчина его увидел, тот посмотрел вопросительно, а потом отвернулся к стенке и, сжавшись, сгорбившись, прислонился к ней; волосы мешали увидеть выражение его лица. Между женщиной и ребенком было сходство. Мужчина впервые почувствовал к мальчику чуть ли не злобу, а потом – нечто другое.
– Послушай, мне очень жаль. Я пытался. Я правда пытался. Пожалуйста, повернись.
Непреклонный, напряженный, зажатый вид сзади.
– Ну, ладно, – сказал мужчина и пошел в свою комнату.
Так что теперь, сказал он американке на вечеринке, я чувствую себя глупо, неловко, чувствую, что мы не помогаем друг другу, а друг друга раним, чувствую, что это не спасение.
Он обещал подумать. Он знал, что с самого начала решил все рассказать этой отзывчивой американке, потому что чувствовал, что она будет – что она предложит – какой-то выход. А выход ему нужен. Он проводил ее с вечеринки до дома и, не зайдя к ней, вернулся к себе и к своей квартирной хозяйке. Они оба знали, что такая сдержанность таит в себе обещание: не зашел, потому что собирается прийти позже. Теплота и готовность, с которой она откликнулась, были как солнечный свет; она была такой открытой! Он не знал, что сказать той женщине.
Собственно, она сама ему помогла, спросив по-деловому: возможно, ему теперь оставаться неловко? Он ответил, что, кажется, ему и правда лучше съехать, от него так мало пользы… Прекрасно, согласилась она и решительно добавила, что всем будет лучше, если «все это» кончится. Он вспомнил, как уверенно она сказала, что иллюзии приятными не бывают. Сильная она: настолько сильная, что сама от этого страдает. Это окаменение, только и помогавшее выжить, не пройдет еще много лет. Но это уже его не касается. Он уедет. И все равно на душе было скверно.
Он достал чемоданы и положил в них кое-какие вещи. Нервничая, он пошел в сад и убрал шезлонг. Сад был пуст. За стеной голосов не было. Тишина стояла густая и гнетущая. Он знал, что больше не увидит мальчика, и подумал – а кто-нибудь другой увидит? Или теперь, когда он уедет, уже никто не будет описывать тенниску, сандалии, улыбку – виденные, существующие как воспоминание или как надежда. Он медленно вернулся в свою комнату.
Мальчик сидел на его чемодане, скрестив на груди руки; лицо его было серьезным и хмурым. Встретившись взглядом с мужчиной, он долго не отводил глаз, а потом мужчина присел на кровать. Мальчик не двигался. Мужчина услышал собственный голос:
– Ты же понимаешь, что я должен уехать? Я пытался что-то сделать, но не получается. От меня тебе толку нет, так ведь?
Мальчик думал, сидя неподвижно и склонив голову набок. Мужчина встал и подошел к нему:
– Пожалуйста. Отпусти меня. Кто мы здесь, в этом доме? Мужчина, женщина и ребенок, и ничего у нас не получается. Тебе ведь не это нужно?
Он подошел поближе – подойти вплотную не осмелился. Хотелось протянуть руку: она либо коснется мальчика, либо пройдет сквозь него. Но обнаружить, что никакого мальчика нет, было выше его сил. Поэтому он остановился и повторил: