Процесс Элизабет Кри
Шрифт:
Выйдя из двора полицейского участка, он в нерешительности остановился, овеваемый воздухом Лаймхауса. Он готовился к долгому и унизительному расследованию, и все же теперь, так неожиданно выпущенный, он не испытывал подлинного чувства освобождения. Был, конечно, момент облегчения и радости, когда он наконец покинул здание из уныло-желтого кирпича, но затем в его душе прочно угнездилось ощущение угрозы. Само его существование в мире внезапно и остро было поставлено под вопрос. Не пойди он тогда в ресторанчик, его вполне могли осудить и казнить; выходит, вся его жизнь на поверку столь хлипка и ничтожна, что ее может разрушить любое случайное происшествие. Он и раньше, как мы видели, винил в своих несчастьях жену, но до сих пор он не считал ее источником смертельной опасности. Это был новый поворот. Ночь в камере показала ему, что у него, по существу, нет защиты ни от нее, ни от мира.
Он пошел домой через Уайтчепел и Сити, хотя прекрасно понимал, что никакого «дома» у него нет. Он был арестантом, возвращающимся в свою камеру. Едва он повернул на Хэнуэй-стрит, как услышал громкую брань: Нелл высунулась в окно второго этажа и ругалась с домохозяйкой, которая стояла на улице. «Такой срамоты, — кричала миссис Ирвинг, — такой срамоты я в доме терпеть не намерена!» Нелл ответила потоком нецензурных слов, после
Глава 25
За два года я стала опытной исполнительницей, и у Дочки Малыша Виктора появилась своя биография, в которую я, пока находилась на сцене, искренне верила сама. Конечно, были у меня, как выражался обычно Дядюшка, modeles. [22] Я видела мисс Эмму Мариотт в «Джине и огнях рампы» и слышала, как «леди Агата» (в жизни Джоан Бартуистл, весьма неприятная особа) поет: «Знай ешь свой пудинг, Марианна»; я позаимствовала что-то у обеих. Была еще одна серьезно-смешная дама, Бетти Уильямс, — она начинала как танцовщица в больших башмаках, но в номере «Есть утешенье бедной старой деве» развернулась как настоящая артистка. Она особенным образом покачивалась, словно стояла на палубе судна или боролась с сильным ветром, и я взяла этот прием на вооружение для моего номера «Не надо это так выпячивать». Рев поднимался неимоверный, хоть я вовсю скромничала и жеманилась. Дочка Малыша Виктора была юной девственницей и говорила совершенно невинные вещи — что поделаешь, если в ее словах видели второй смысл? Дэн считал, что я становлюсь чересчур пошлой, и я на него по-настоящему рассердилась: как можно возлагать на меня вину за гогот на галерке? Что пошлого он нашел в истории моей героини? Малыш Виктор взял ее на воспитание еще девочкой, после того как ее родители погибли при пожаре в сосисочной лавке; конечно, ей пришлось побыть служанкой в Пимлико, и что ей было делать, если все мужчины в доме постоянно ее одаривали? Вот она и пела: «Что может девушка сказать в ответ?» Чудесный номер!
22
Образцы для подражания (фр.).
Только когда пошел третий год моих выступлений, третий год беготни от зала к залу, Дочка Малыша Виктора стала мне надоедать. Уж настолько она была слащава, что мне захотелось как-нибудь покруче с ней расправиться. На сцене я норовила задать ей хорошую трепку. «Вот я тебе сейчас разукрашу физиономию!» — кричала мне кухарка, и я давала себе такого пинка, что чуть не летела кубарем (кухарку, разумеется, играла тоже я — это была часть моего, как говорил Дэн, «полимонолога»). В общем, эта девчонка мне уже была не нужна. И вот в один из будних вечеров я сидела в артистической, слегка жалела себя «в мои молодые годы» и вдруг увидела один из костюмов Дэна, брошенный им на стуле. Он любил, чтобы все было прибрано, и по старой привычке я взяла одежку и стала ее чистить. Там была трепаная бобровая шапка, старое зеленое пальто, брюки в клеточку, башмаки и шейный платок; я уже готова была сложить все это и убрать, как вдруг мне пришла в голову смешная мысль — примерить костюм на себя. К стене у гримировочного столика было прислонено высокое зеркало, и я быстро, как могла, переоделась. Шапка была велика и съезжала мне на глаза, поэтому я сдвинула ее набок на манер уличного торговца фруктами; но брюки и пальто сидели превосходно, и я поняла, что вполне могу выйти в них на сцену. В зеркале мне открылось удивительное зрелище: я сделалась вылитым мужчиной, этаким комиком-слэнгстером; я не могла оторвать от себя глаз и сразу начала сочинять новый номер.
Дэн вошел в комнату, когда я стояла перед зеркалом и отрабатывала разные жесты.
— Добрый вечер, — сказал он, словно кому-то другому. — Я вас знаю, когда вы в своей одежде?
— Конечно. — С улыбкой я повернулась к нему, хоть сама была несколько смущена тем, что сделала. Он всегда быстро соображал и теперь-то узнал меня сразу.
— Господи, — сказал он. — Забавно. — Он не сводил с меня глаз. — Что забавно то забавно.
— Это будет гвоздь программы, Дэн. У Дочки Малыша Виктора есть, оказывается, Старший Братец.
— Щеголь?
— Обтерханный щеголь.
Я видела, что он обдумывает эту возможность. Хорошая исполнительница мужских ролей в мюзик-холле всегда нужна, и как-то чувствовалось, что у меня получится.
— Попробуем, — сказал он, — чем черт не шутит. Глядишь, и выйдет потешно.
Он не ошибся. В первый раз меня представили как Старшего Братца Дочки Малыша Виктора, но для афиш оказалось слишком длинно, и я согласилась сократиться до Старшего Братца. Бобровая шапка, сползавшая мне на глаза и порой даже падавшая с головы, неизменно имела успех, но потом я перешла на симпатичное фетровое изделие без полей; подыскав себе подходящий сюртук и белые панталоны, я, чтобы придать сногсшибательному костюму законченность, начала надевать манишку со стоячим воротничком и высокие сапоги. Я с напыщенным видом расхаживала по сцене — ни дать ни взять светский лев, — и тут фонарщик сбивал с меня шляпу шестом; в зале поднимался хохот, потому что от ярости я начинала вибрировать — буквально вибрировать, — а затем очень аккуратно снимала с фонарщика кепку и швыряла в канаву. Все, конечно, шло на одних жестах, и сперва Дэн показал мне разные движения и ухватки, словно собирался сделать из меня второго Гримальди. [23] Но я и за словом в карман не лезла, и спустя некоторое время у меня выработался мой собственный мужской жаргончик. «Полсекундочки, лапочка», «Один крохотный моментик повремени» — эти фразы звучали у меня с неповторимой интонацией, и публика ждала их; я выпевала их, когда мне пора было улепетывать со сцены, и на бегу вдруг замирала, оттянув одну ногу назад. Старший Братец был отчаянный бездельник и плут; он увивался за старой толстой кухаркой, которая беспрерывно пекла пироги и будто бы спрятала где-то несметное богатство. «Лакомый кусочек моя Джоан, — говаривал он. — А все из-за чего? Все из-за теста». («Тесто» в то время было новомодным словечком, означавшим то же, что и «бакшиш».) «Ее волосы, правда, дело другое, и кое-кто может сказать, что там скопилось немало старых пауков. Кое-кто, но не я». Были у меня и другие шуточки. Когда вышли новые правила, я принялась их высмеивать, маршируя по сцене с развернутым знаменем, где было написано: «Временный противопожарный заслон». Это всегда заводило зал, и потом, пока они еще были мои, я разила их наповал одной из моих последних песенок. Хорошо шли «Я сам женатый человек» и «Любой резон для выпивки сгодится»; но я неизменно заканчивала мой мужской номер песней «Она была ранняя пташка, а я был влюбленный червяк», и меня много раз вызывали на бис прежде, чем отпускали ехать в другой зал. Разумеется, все было рассчитано по минутам: мой номер длился ровно полчаса, потом я садилась в карету и неслась на другую сцену. За один вечер я могла выступить в хокстонской «Британии» в восемь пятнадцать, в «Уилтонс» на Уэллклоус-сквер в девять, в «Уинчестере» на Саутуарк-бридж-роуд в десять и закончить в «Рэглане» на Теобальдс-роуд в одиннадцать. Тяжкая жизнь, конечно, но я зарабатывала семь гиней в неделю плюс ужин. Старший Братец имел большой успех, и очень быстро я научила его сочетать нахальство с наивностью, искушенность с простодушием. Все, конечно, знали, что Дочка Малыша Виктора — это тоже я, но тут-то и заключалась вся соль. Я могла быть девушкой и юношей, женщиной и мужчиной, превращаясь из одного в другое без всяких затруднений. Я чувствовала, что способность становиться чем я захочу поднимает меня над ними всеми. Вот почему я стала убегать со сцены за пять минут до конца и возвращаться к изумленно глазеющей публике уже Дочкой Малыша Виктора. Дядюшка был теперь моим костюмером и держал женскую одежку наготове; пока я переодевалась, он не упускал случая похлопать меня по мягкому месту, но я притворялась, будто ничего не чувствую. Я уже изучила все его штучки и знала, как с ним себя вести. Так или иначе, я готовилась к моему старому сентиментальному номеру: «Каково быть бедной, кто мне скажет?» Каким дождем медяков осыпал меня потом раек! Как я обычно говорила, стоя там одинокой сиротой: это воистину были «грошики с небес».
23
Джозеф Гримальди (1778–1837) — знаменитый английский клоун.
Прошло, должно быть, два или три месяца после того, как на свет народился Старший Братец, и вдруг мне пришла в голову фантазия: забавно будет вывести его на улицы Лондона и показать ему мир. В том же доме, что и раньше, у меня теперь была своя комната — дверь рядом с Дорис, — и после вечера выступлений я возвращалась домой в моей собственной одежде и делала вид, что сейчас съем ломтик поджаренного хлеба и лягу спать. Но вместо этого я тихонько наряжалась Старшим Братцем, ждала, пока всюду погасят свет и дом утихнет, и спускалась по лестнице через заднее окно. Он не носил, конечно, своего сценического костюма, который был малость коротковат и малость обтрепан, а купил себе новый комплект одежды. Как я уже сказала, он был отпетый бездельник и больше всего на свете любил шататься по ночам, как настоящий прожигатель жизни; он пересекал реку у Саутуарка и петлял по Уайтчепелу, Шадуэллу и Лаймхаусу. Вскоре он уже знал все притоны и бордели, хотя его нога ни разу туда не ступала; ему нравилось смотреть, как грязь большого города проплывает мимо. Уличные женщины зазывно свистели ему, но он шел своей дорогой, и когда худшие из них пытались до него дотронуться, он хватал их за запястья своими большими руками и отталкивал что было силы. С продажными юношами он обходился мягче, ибо знал, что они тянутся к нему из менее корыстных побуждений: они искали себе ровню, а кто же мог подойти им лучше, чем Старший Братец? Никому не дано было увидеть Лиззи с Болотной или Дочку Малыша Виктора — она исчезла, и мне было приятно воображать, что она спит себе где-то мирным сном. Впрочем, нет. Это не совсем верно. Один человек все-таки ее увидел. Однажды Старший Братец проходил через Старый Иерусалим мимо Лаймхаусской церкви и у газового фонаря повстречался с евреем — они чуть было не столкнулись, потому что иудей шел, опустив голову и глядя себе под ноги. Подняв глаза, он увидел Лиззи под мужским обличьем и отшатнулся. Он что-то пробормотал — не то «кебмен», не то «Кэмден», — и миг спустя она сшибла его наземь кулаком. Потом пошла дальше, как записной вечерний сладострастник, в дорогом сюртуке и щегольском жилете; она даже стала приподнимать шляпу перед проходящими дамами.
Однажды, когда я возвращалась на Нью-кат, меня приметила Дорис. Она дольше обычного засиделась с Остином за портером и изрядно, как говорится, накачалась.
— Лиззи, милая, — сказала она. — Что это на тебе такое?
Мне надо было быстро найтись, хоть и вполне вероятно было, что наутро она ничего не вспомнит.
— Я репетирую, Дорис. Разучиваю новую программу, вот и решила попрактиковаться.
— Ты как две капли воды похожа на одного моего милого старого дружка. — Она поцеловала воротник моего сюртука. — На милого старого дружка. Его давно уже нет. Спой нам, дорогая, спой.
От выпитого она мало что соображала, и я отвела ее к ней в комнату и спела припев: «Мамины следят за мной заботливые очи, а моя душа к ней рвется в небеса». Она очень любила эту песню. Утром, как я и предполагала, она ничего не вспомнила; впрочем, это не имело большого значения, потому что три недели спустя бедняжка умерла от пьянства. Мы сидели в уютной маленькой гостиной Остина, и вдруг она задрожала и покрылась каплями пота; когда мы довезли ее до бесплатной больницы на Вестминстер-бридж-роуд, она уже, считай, отошла. Алкоголь — яд вроде бы медленный, но, если тело ослаблено, развязка может наступить почти мгновенно. Мы похоронили ее в пятницу перед дневным представлением в «Британии», и Дэн произнес у могилы маленькую речь. Он назвал покойную Блонденом в женском обличье и сказал, что она восходила все выше и выше к небесам. Она, сказал он, не оступилась ни разу, и мы все смотрели на нее снизу вверх. Он говорил очень проникновенно, и мы всплакнули немного. Потом положили к ней в гроб ее проволоку и еще немного поплакали. Я никогда этого не забуду. Вечером на сцене я была в особенном ударе, и от проказ Старшего Братца зал ходил ходуном. Куда деваться — приходится оставаться профессионалами, я так Дэну тогда и сказала. Ночью мне привиделось, что я на канате волоку за собою труп; но что такое сны, когда у нас есть сцена?
Мне следовало сказать это Кеннеди, «великому месмеристу», с которым мы две недели спустя выступали в один вечер.
— Как тебе это удается? — спросила я его после того, как он на глазах у всех загипнотизировал несколько человек. У него рыбак спустился с двухпенсовой галерки и станцевал фанданго, а уличный торговец фруктами стал лихо отплясывать со своей бабенкой чечетку в деревянных башмаках, которую им, лондонцам, знать вроде бы не полагалось. — Это что, надувательство?
— Нет. Это искусство.