Профессия - Режиссер
Шрифт:
Станиславский в нескольких точных фразах советует исполнителю Яго быть добродушно-веселым, держать себя в руках и, только когда Родриго уйдет, вновь стать самим собой, злобным и яростным Яго.
В тексте этой сцены действительно много всяких шутливых реплик Яго, и легко себе представить, что после напряженной сцены в сенате будет даже некоей разрядкой такое поведение Яго, который на людях всегда не тот, кем на самом деле является.
Все это так убедительно, что и я хотел сделать эту сцену так же. Но потом мне помешала мысль, что сам Яго до чрезвычайности обескуражен тем, что брак Дездемоны и Отелло теперь узаконен. Я не думаю, что Яго настолько владеет собой, что даже на время
Ведь этот нужный лад самому ему, Яго, не ясен, он придумает новый ход уже тогда, когда Родриго уйдет. Но чтобы придумать,надо это выносить,тогда родится что-то путное. Надо заставить себя мыслитьв нужном направлении. А тут рядом хнычущий Родриго. Его бы просто прогнать, чтобы не мешал, но без окружения плохо — не только потому, что Родриго понадобится еще для какого-либо дела, но и потому еще, что сама мысль работает хуже, когда никого рядом нет.
И вот происходит сложный процесс созревания нового хода через некое бледное подобие утешения Родриго. Бледное потому, что оно, это утешение, не должно помешать процессу собственной мысли, а должно, напротив как-то собрагь эту мысль в нужном направлении.
Когда же Родриго уходит, напряжение как раз спадает, ибо Яго чувствует, что еще минутой раньше натолкнулся на что-то ценное.
Придумал, — говорит он, легко выдохнув воздух, и расслабляется.
Наконец происходит третья встреча Родриго и Яго, уже после сцены на Кипре. Но чтобы ее коснуться, придется хотя бы в двух словах сказать, как ведет себя Яго, пока на Кипр не приехал Отелло.
Он ведет себя легко и весело, ибо в прежней картине придумал,а теперь только ждет, когда представится случай.
Вот Кассио целует руку Дездемоне, и Яго отмечает весело, разумеется, про себя: целуй, целуй, в такую маленькую паутину попадется такая большая муха, как Кассио.
Эту сцену, кстати, надо вылепить так, чтобы она запомнилась.
Здорово пишет по этому поводу Станиславский: «Кассио ее вполголоса утешает. Яго наблюдает. Кассио берет ее руку, на что Яго говорит: «Он берет ее за руку!» Когда потом Кассио улыбается, Яго отмечает улыбку».
Но вот все ушли, остается только Родриго.
Яго, получивший распоряжение пойти за сундуками, сидит некоторое время в самолюбивом оцепенении, затем зовет Родриго и дает ему первое задание— задеть пьяного Кассио, чтобы тот затеял драку. Однако Родриго еще не знает, что временно главной их мишенью становится Кассио, требуется какое-то пояснение, чтобы Родриго понял, почему Кассио является главной мишенью. Но опять-таки Яго делает это не только для убеждения Родриго, но и для того, чтобы и себя настроить на нужный лад.Этот большой монолог нужно передать как одну мысль о том, что по простому закону жизни Дездемона скоро разлюбит Отелло и полюбит Кассио. Яго столь убедительно это придумывает, что по уходе Родриго даже удивляется, как легко он и сам поверил в свою выдумку.
И наконец, когда Кассио будет смещен после пьяной драки, Яго, напевая что-то, станет смотреть, как восходит солнце. Ночь была веселая и прошла для Яго не зря.
Я приглашен на постановку в Московский Художественный академический театр имени Горького! В тот самый театр, который всегда считал меня почему-то то ли формалистом, то ли «декадентом».
И вот оказалось, что мы прекрасно понимаем друг друга. Актеры разговаривают на том же языке, что и я, и даже именно мне приходится иногда напоминать им о Станиславском. Правда, передо мной было уже далеко не то поколение основателей,которым рассказывать о Станиславском не было бы никакой необходимости, а, скорее, потомки потомков, и они, эти потомки, были совсем такие же, как и те, что работают на Таганке или на Малой Бронной, совсем такие же. И как те, на Таганке или на Малой Бронной, они часто почти не знали о своих прадедушках и прабабушках.
Я, может быть, даже чаще, чем они, воображал себе, что вот было когда-то такое время, когда тут, на этой сцене, стояло сразу несколько таких великих актеров, как Качалов. О, что это был тогда за театр!
У Качалова было лицо истинного интеллигента, а теперь лица в общем попроще. Да и таких талантов, пожалуй, тоже нет. Как говорил Дорн в «Чайке», «блестящих дарований теперь мало, это правда, но средний актер стал гораздо выше».
Впрочем, раз это говорил Дорн, стало быть, во все времена, возможно, казалось, что современная сцена по сравнению с прежней пала.
Нет, сцена не падает, вероятно. Скорее всего, меняются задачи, меняется с ними и облик актера. Ничего тут не поделаешь.
Во всяком случае, мне, хотя я и часто вспоминал того же Качалова, было тем не менее интересно работать, допустим, с Евстигнеевым. Иногда я даже думал, что по таланту он, может быть, и не уступает тем великим предшественникам. Разница главным образом не в таланте, а в каких-то иных условиях, в которые были поставлены теактеры. Но что же это за условия?
Даже теперь, идя по заднему дворику МХАТа, лежащему между основным зданием и мастерскими, я то и дело представлял себе, что вот когда-то тут проходил Немирович-Данченко, которого я и в глаза-то не видел, но о котором я, совсем не прямой его потомок, столько знаю. Знаю, будто работал с ними со всеми, знаю через оставшиеся спектакли (теперь уже почти не идущие), через книги и устные рассказы. Знаю по множеству легенд. Но ведь это было когда-то живо,когда-то человек этот вел репетиции, вел их именно так, а не иначе, имел такое-то кредо, и актеры становились учениками,они впитывали это богатство, этот опыт, эту мудрость и это знание ремесла и искусства. Они впитывали эту личность.И становились артистами — от одного соприкосновения с учителем, от одного репетиционного общения с ним.
Не всякому выпадает такое счастье—чувствовать себя учеником.Многие не знают этого счастья. Многие думают как раз о том, чтобы скорее выйтииз ученичества, поскольку оно, это ученичество, им как острый нож. Однако лучшие годы любого мхатовца были именно при жизни учителей, а когда их не стало и пришла самостоятельность, счастья стало меньше, чем прежде.
В искусстве нельзя работать, не имея кумира, разумеется, подлинного, а не фальшивого, но там, во МХАТе, были подлинные кумиры, и это поднимало таланты, укрупняло содержание индивидуальностей, собирало в один кулак все, что есть в человеке.