Профессор Желания
Шрифт:
Но вместо того чтобы, заплакав, пожаловаться — то ли на родном языке, то ли на родовом, то ли на каком-нибудь древнем полузверином наречии, — вместо того чтобы прокричать: «Не бросайте меня! Не уходите! Мне вас отчаянно будет недоставать! Это мгновение и мы четверо — вот как оно должно быть на самом деле!», он подцепляет чайной ложкой последний комочек заварного крема и готовится выслушать горестную историю выживания, на которую сам же и напросился.
— Раз было начало, — произносит Барбатник, — значит, должен быть и конец. Мне хочется дожить до того дня, когда вся эта мерзость закончится. Вот что я твердил себе днем и ночью, твердил чуть ли не ежечасно.
— Но как вам удалось избежать газовой камеры?
А как вам удалось попасть сюда, к нам? Как получилось, что здесь находится Клэр? Почему не Элен, почему не наш с ней общий ребенок? Почему нет с нами моей мамы? А через десять лет… с кем я окажусь через десять лет? С кем заведу бурный роман, когда
— Ну, всех до последнего человека они бы уничтожить все равно не сумели, — поясняет Барбатник. — Это я понимал. Кто-нибудь непременно выживет, пусть хотя бы один-единственный человек. Значит, говорил я себе, этим одним-единственным человеком нужно оказаться мне. Меня послали на угольные шахты, и там я и работал. С поляками. Я был молод, я был силен. И вкалывал так, словно это была моя собственная шахта, словно мой родной отец оставил мне ее по наследству. Я внушал себе, что не просто вкалываю, внушал, что мне это нравится. Я внушал себе, что у меня есть ребенок и сейчас я работаю на него. Каждый день я внушал себе что-нибудь, только бы дотянуть до тьмы, а потом — до рассвета. Так вот я и выжил. И только когда русские перешли в стремительное наступление, немцы выгнали нас из бараков и куда-то погнали. Началось это в три часа ночи и продолжалось долгими сутками; я потерял счет дням, я перестал понимать, где нахожусь и куда меня гонят. А наш этап все длился и длился, и люди падали замертво, и весь наш путь был усеян мертвыми телами, но, разумеется, я вновь и вновь внушал себе, что, если суждено выжить хотя бы одному человеку, то этим человеком непременно буду я. Но начиная с какого-то времени я осознал, что даже если и дойду вместе с немногими другими до пункта назначения, то там нас всех все равно расстреляют. Поэтому, пройдя по этапу уже несколько недель, я с него сбежал. Я прятался в лесу, по ночам выходил оттуда, и немецкие крестьяне меня кормили. Да, именно так, — произносит он, глядя при свете свечей прямо перед собой на свою широкую, как лопата, и тяжелую, как лом, руку, пальцы которой переплелись с тонкими и красивыми пальчиками узкокостной Клэр. — Немец, взятый в отдельности, он, знаете ли, сам по себе не плох. Но стоит трем немцам сойтись в одной комнате, и начинается светопреставление.
— Ну и что дальше? — спрашиваю я, но он по — прежнему сидит потупившись и задумавшись, словно собственное чудесное спасение остается неразрешимой загадкой и для него самого. — Как же вы все-таки спаслись, мистер Барбатник?
— Однажды ночью немка сказала мне, что уже пришли американцы. Я подумал было, что она лжет. Не ходи больше к ней, сказал я себе, она явно замышляет что-то недоброе. Но на следующий день в просвете между деревьями я увидел танк с белой звездой и бросился к нему, крича как оглашенный.
— Дикий у вас, должно быть, был видок, — замечает Клэр. — Интересно, как они сообразили, кто перед ними?
— Да уж сообразили. Я ведь, знаете ли, был далеко не первым. Мы все повылезли из своих укрытий. Все выжившие. Я потерял жену, обоих родителей, брата, двух сестер и трехлетнюю дочь.
— О господи! — вскрикивает Клэр, как будто теперь укололи булавкой уже ее. — Мистер Барбатник, мы чересчур любопытны, нам не следовало бы приставать к вам с расспросами.
Он качает головой:
— Нет, дорогая моя. Пока живешь, спрашиваешь. Может быть, ради этого и живешь. Мне, по меньшей мере, так кажется.
— Я уж ему твержу, — вступает папа, — что нужно написать книгу. Обо всем пережитом. Кое-кого я бы заставил ее прочитать. Может быть, тогда они одумаются? Может быть, раскаются? Вот ведь какие бывают люди, подумает каждый из них. Почему я сам не такой?
— А что до войны? — не унимаюсь я. — Вы тогда были совсем молодым человеком. Интересно, о чем вы мечтали?
Должно быть, мощь его плеч и рук и широкие крупные ладони наводят меня на мысль о том, что он ответит: я был плотником или каменщиком. Уже в Америке он больше двадцати лет проработал водителем такси.
— Я мечтал стать человеком. Мечтал разбираться в том, как мы живем, что правильно, а что нет, чтобы не дать сбить себя с толку всякими выдумками. Мне всегда хотелось этого, начиная с детства. Сперва-то я был, как все, пай-мальчик из хедера, еврейской начальной школы. Но сам, своими руками, докопался до истины уже где-то к шестнадцати годам. Мой отец чуть не убил меня за то, что я наотрез отказывался стать религиозным фанатиком. Верить в то, чего нет, — извините, это не про меня. Есть люди, ненавидящие евреев, они самые настоящие фанатики. И есть евреи, и они самые настоящие фанатики тоже. — Говорит он, обращаясь по преимуществу к Клэр. — И точно так же они живут в выдуманном мире. Но я-то не таков. В шестнадцать лет я сказал отцу, что мне надоело притворяться, и с тех пор я не притворяюсь.
— Если он напишет книгу, — говорит папа, — ей подойдет название: «Человек, который никогда не
— А здесь вы женились во второй раз? — Это уже спрашиваю я.
— Да. Она тоже была узницей концлагеря. Через месяц будет три года, как ее не стало. Подобно вашей матушке, она умерла от рака. Причем даже не болела. Однажды вечером после ужина мыла посуду. Я ушел в гостиную включить телевизор, и вдруг с кухни донесся страшный грохот. И крик: «Помоги мне!» Вбегаю на кухню, а она на полу. «Вот, — говорит, — смотри, плюдо разбила». Она так и сказала: плюдо вместо блюдо. И у меня сразу мурашки по спине побежали. И потом ее глаза. В них был испуг. Я сразу же понял, что ей пришел конец. Через два дня нам сообщили, что метастазы уже проникли в мозг. И совершенно не понятно, откуда вообще взялась эта опухоль. — И без тени эмоции, тоном холодной констатации, он добавляет: — Но ведь откуда-то взялась.
— Какой ужас! — сокрушается Клэр.
После того как папа обошел все свечи, гася каждую и старательно дуя даже на уже остывшие, мы вышли в сад: Клэр, держа обещание, решила показать старикам планеты, видные с Земли нынче ночью. Оба в очках, они стоят, задрав головы, а она рассказывает им о Млечном Пути, отвечает на вопросы о падающих звездах, подчеркивает — как в разговоре со своими шестиклассниками, — что древние греки ставили в зависимость от небольшой звезды в ковше Малой Медведицы исход предстоящих сражений. Затем она торжественно препровождает их обоих в наш домик. На тот случай, если утром они поднимутся раньше нас, Клэр показывает, где у нас кофе, а где сок. Я остаюсь в саду с Солнцем. Я не знаю, о чем и думать. Да и знать не хочу. Мне хочется лишь одного: в одиночку взобраться на самую вершину холма. Я вспоминаю о том, как мы катались в гондоле по венецианским каналам. «А ты уверена, что мы не умерли? Умерли и очутились в раю?» — «Не знаю, — отвечает она. — Задай этот вопрос гондольеру».
В окно гостиной мне видно, как они втроем стоят возле кофейного столика. Пластинка уже отзвучала до конца, и Клэр тут же снова поставила ее. В руках у папы альбом с шекспировскими медалями. Судя по всему, он зачитывает вслух надписи на оборотной стороне медальонов.
Какое-то время спустя Клэр присоединяется ко мне на истертой деревянной скамейке на самой вершине холма. Сидя бок о бок и не произнося ни слова, мы смотрим на всё те же привычные звезды. Такое уж у нас обыкновение — чуть ли не ежевечернее. Все, чем мы занимаемся этим летом, утром, днем, вечером или ночью, уже вошло у нас в обыкновение. Каждый день и на кухне, и на крыльце, и в спальне, и в ванной звучат одни и те же слова. «Кларисса, иди сюда, полюбуйся на закат!» «Клэр, гляди-ка, колибри!» «Милый, как называется эта звезда?»
Впервые за весь истекший день Клэр выказывает признаки усталости.
— О господи, — вздыхает она, кладя голову мне на плечо. Всем телом я чувствую, как она дышит, как неторопливо вдыхает и столь же медленно выдыхает.
Изобретя собственное созвездие — я составил его, мысленно соединив все самые яркие звезды, — я говорю ей:
— Просто чеховский рассказ, не правда ли?
— О чем ты?
— Обо всем. О сегодняшнем дне. О нынешнем лете. Девять или десять страниц — и не более того. Называется «Моя былая жизнь». [49] Двое стариков приезжают на дачу проведать молодую красивую пару, жизнь которой дышит гармонией и довольством. Мужчине лет тридцать пять, он с трудом, но преодолел заблуждения предшествующего десятилетия. Женщине — лет на десять меньше, за плечами у нее трудное детство и отрочество. Однако теперь у обоих есть все основания полагать, что худшее уже позади. Выглядит это — и воспринимается ими обоими — так, словно их кто-то спас, а вернее, они спасли друг друга. Они друг друга любят. Но после ужина при свечах один из стариков рассказывает о том, что довелось ему испытать на своем веку, о том, как у него на глазах рухнул целый мир, и о том, какие чудовищные удары на него обрушились. И всё. Тут рассказ и заканчивается. Ее прелестная головка покоится у него на плече, он гладит ее по волосам, «их» сова ухает, «их» созвездия располагаются на небе в привычном и правильном порядке, похожие на шекспировские медали; их гости отошли ко сну, им заранее постелили свежее белье; их летний домик такой милый, такой зазывный, на середине того же холма, на вершине которого они сейчас сидят, размышляя о том, что за неприятности поджидают их в будущем. В доме играет музыка. Дивная музыка. И — я цитирую — «обоим… ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается». Все тот же Чехов. Заключительный пассаж рассказа «Дама с собачкой».
49
Дальше пересказывается, естественно, несуществующий рассказ Чехова, однако можно предположить, что повествователь держит в уме название рассказа «Жизнь прекрасна!» с подзаголовком «Покушающимся на самоубийство».