Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:
«Не писательница, не поэтесса, не актриса и не певица – сплошное “не”, – писала о Саломее Надежда Тэффи. – Но она была признана самой интересной женщиной нашего круга. Была нашей мадам Рекамье, у которой, как известно, был только один талант – она умела слушать. У Саломеи было два таланта – и слушать, и говорить. Как-то раз высказала желание наговорить пластинку, которую могли бы на ее похоронах прослушать ее друзья. Это была бы благодарственная речь за их присутствие на похоронах и посмертное ободрение опечаленных друзей. “Боже мой, – завопил один из этих друзей. – Она хочет еще и после смерти разговаривать!..”»
Именно она, Саломея, станет, по словам Ахматовой, второй большой любовью Мандельштама. Ее, напишет Ахматова, Осип «обессмертил в книге “Tristia” – “Когда соломинка, не спишь в огромной спальне…” Я помню, – подтвердит, – эту великолепную спальню Саломеи на Васильевском…»
Но, увы, в июне 1917 года, оставив и эту спальню, и весь Васильевский остров, Саломея вместе с Сергеем Рафаловичем уедет в Алушту, потом в Грузию, а уже оттуда –
82
Мандельштам увидится с Саломеей еще раз именно в Крыму. Летом 1917 г. в Алуште соберется вдруг весь петербургский бомонд. Мочульский, Недоброво, братья Радловы, Жирмунский, художник Шухаев, поэт Константин Олимпов, Судейкин с новой женой Верой Артуровной. И удивительно: там, в этом «цветнике красавиц» из его прошлого, рядом с Саломеей увидит Мандельштам и Анну Зельманову - первую свою петербургскую любовь.
Кстати, до этого, в 1918 году, она отправилась в советскую уже Россию – в Харьков, где лежал тяжело больной ее отец. И там, в Харькове, ее не только арестовали, но, как грузинскую княжну, быстренько приговорили к расстрелу. Спас ее Зиновий Пешков – младший брат Якова Свердлова и приемный сын Горького. Об этом мало знают, но они, Зиновий и Саломея, были знакомы давно, были даже когда-то, в 1906 году, еще до первого, странного замужества Саломеи, влюблены друг в друга. И вот, находясь в красной Москве, Зиновий, к тому времени кавалер ордена Почетного легиона и французский дипломат, узнает об аресте Андрониковой. Он срочно шлет в Петроград, приемному отцу своему, Горькому, – бешеную телеграмму: «Отец! Звони Ленину, Троцкому, Карлу Марксу, черту-дьяволу, только спаси из харьковской тюрьмы Саломею Андроникову!» В это трудно поверить, но телеграмма помогла. Саломею освободили. И в Грузии, куда, спасаясь от большевиков, уедет Андроникова, она вновь увидит своего спасителя – Зиновия Пешкова. И именно из Грузии по настоянию вновь влюбившегося в нее Зиновия – в Тифлисе он как раз представлял французское правительство в меньшевистском правительстве Грузии – отправится в эмиграцию на какой-то французской канонерке.
Ларисе Васильевой Андроникова на старости лет расскажет: «Из Баку я переехала в Грузию, где встретила человека, который уговорил меня прокатиться с ним вместе в Париж, как говорится, за шляпкой…» По другой версии, так рассказывала потом уже Никите Толстому, своему другу, Зиновий сказал ей: «Слушайте, нас отзывают. Мы завтра должны уехать в Париж. Спешно. Поедемте со мной?» – «Завтра? Едем…» И, заканчивая рассказ, добавит: «Я уехала без паспорта, без всего, как была, с маленьким чемоданом…» Впрочем, Зиновий, будущий бригадный генерал французской армии, однорукий герой Второй мировой войны, довольно скоро охладеет к Саломее. Он был падок на женщин: в числе его любовниц были, говорят, и итальянская королева, и дочь миллионера Моргана, и княгиня де Брольи… Хотя женат был, кажется, один раз – на русской казачке Лидии Бураго.
…Впрочем, вернемся к «Астории», с которой мы начали свой рассказ и куда и сам поэт вскоре вернется. Здесь, при гостинице, будет работать кельнершей аристократка в прошлом, красавица Ольга Ваксель – самая трагичная любовь Мандельштама. Он, кстати, увидел ее впервые еще девочкой тринадцати лет в Коктебеле. Не будем забегать вперед: рассказ об этой печальной истории с трагическим концом – у следующего дома.
20. УЖИН В «АНГЛЕТЕРЕ» (Адрес четвертый: Большая Морская ул., 49, кв. 4)
Смею утверждать: Мандельштама тянуло в Ленинград неудержимо. Звал, притягивал его к себе этот «прелестный город с чистыми корабельными линиями». И, прожив в Москве три года, уже тайно обвенчанный с Надей Хазиной, он в 1924 году вдруг не только привез ее в Ленинград, но даже мебель перевез: палисандровую горку, туалет, секретер красного дерева, что для «безбытного», как помните, поэта уже непредставимо [83] .
Поселились на Большой Морской, 49, в 4-й квартире, у Марадудиных. Хозяин квартиры был просто ветеринаром, а вот жена его, Мария Семеновна, слыла человеком знаменитым. Когда-то актриса театра Комиссаржевской, она одно время читала с эстрады рассказы (для нее специально писали и Тэффи, и Аверченко), а в 1916-м стала первой в России женщиной-конферансье. С ней даже поспорил однажды Куприн: какой камень вставлен в ее кольцо – топаз или сапфир. И хотя спор она проиграла, думаю, знакомства со знаменитым писателем от своих новых квартиросъемщиков не скрыла – Марадудина, говорят, и много позже поддерживала отношения с Мандельштамами. До тех, видимо, пор поддерживала, пока в 1930-х годах не «пошутила» с эстрады. «Советов у нас много, – крикнула в зал, – а посоветоваться не с кем…» Репризы такого рода в то время никому уже не прощались…
83
Приятельница Надежды Мандельштам, Иза Ханцын, напишет потом, что самому поэту никакой обстановки было не нужно: стихи он писал и на кухонном столе, и на подоконнике. Но в 1924 г. у «безбытной» семьи, видимо, возник соблазн пожить наконец «как люди». Они не только привезли мебель, но, как пишет Надежда Яковлевна, «что-то докупили в Ленинграде - город был завален брик-а-браком - и зажили среди красного дерева, корня карельской березы... Эту муру я находила на Апраксиной рынке, хищным глазом подмечая “удачи”»... Про «муру» могу дополнить. В книге Л.Миклашевской, жены известного режиссера, родовитого аристократа К.Миклашевского (сына, между прочим, гофмейстера Императорского двора), чудом сохранившего после революции и квартиру, и изысканную мебель, прочел недавно, что, собравшись в «командировку» на Запад (уезжали, разумеется, навсегда), беглецы случайно встретили на улице Мандельштамов. «Они, - пишет Миклашевская, - устраивались на новой квартире, у них не было никакой обстановки». К.Миклашевский привел их в свою шестикомнатную квартиру (Моховая, 7) и предложил взять что захотят. «Взяли разные вещи, - пишет мемуаристка, - особенно их привлек умывальник серого мрамора и большой фаянсовый таз в цветах. Мне почудилось, что Осип Эммануилович (так!
– В.Н.) смотрит на эти вещи, как на осколки ушедшей эпохи, может быть, они напоминали ему его детство?..» Вряд ли дорогая «мура» напоминала Мандельштаму его детство, а вот Н.Я.Мандельштам в мебели, думаю, разбиралась - ее отец заказывал когда-то обстановку не где-нибудь - в самой Англии...
«Две прелестных комнаты, нечто вроде гарсоньерки, — вспоминала про это жилье Надя. – Одна беда: не было двери. Может, стопили в голодные годы. Какой–то чудак соорудил нам нечто из некрашеных досок, что чрезмерное изящество жилья как-то смягчило». Двери, добавлю от себя, не было между прихожей и первой комнатой – вот зачем потребовалось сооружать “нечто”. Но через это «нечто» и вошла в «кукольную» гарсоньерку любовь поэта, «ослепительная красавица», по выражению Ахматовой, вторая после Нади самая сильная страсть Мандельштама. Именно «страсть» – так скажет он. «Через много лет, – напишет Надежда Яковлевна, – он мне сказал, что в жизни он только дважды знал настоящую любовь-страсть – со мной и с Ольгой…»
Из-за Лютика, так звали ее близкие, из-за Ольги Ваксель, поэт именно здесь чуть не бросил жену, которой недавно еще писал: «Дитя мое милое! Я для тебя буду жить, потому что ты даешь мне жизнь, голубка моя». Из-за Ольги и Надя соберет здесь свой чемодан и даже пожалеет, что отдала мужу пузырек с морфием, – а то ушла бы и из жизни…
Надя Хазина была с характером. «То, чего люди стыдятся, вовсе не стыдно», – любила повторять она. Если вдуматься, это многое объясняет в ее жизни. Она, например, еще в семь лет прогнала со своего дня рождения детей. Когда взрослые спросили, почему ушли дети, ответила: «Я им намекнула». – «Как же ты намекнула?» – «Я им сказала: “Пошли вон! Вы мне надоели…”» Да и тут, в гарсоньерке, она успела нахамить по меньшей мере двум знаменитым поэтам: Ахматовой и Пастернаку Ахматову Надя в первый же визит сюда, представьте, послала за папиросами: «Сбегайте, а я пока поставлю чай…» Та запомнит это и будет рассказывать, изумляясь на себя, что побежала, «как послушная телка». А Пастернака дерзко осадит, когда тот важно толковал Мандельштаму, что установившаяся власть в стране – это навсегда, это власть народа, рабочих… Да, встряла Надя, метнув в поэта взгляд из угла, мы «единственная в мире страна, которая справилась с рабочим движением». Пастернак, пишет она, вздрогнул, как показалось, от отвращения и спросил Мандельштама: «Что она там говорит?» Спросил в «третьем лице» – Надя запомнила точно. Мандельштам довольно добродушно усмехнулся и сказал, что жена у него «настоящая меньшевичка». Не обращайте, дескать, внимания. Но Пастернак, кажется, именно с тех пор и относился к ней как-то настороженно…
Что еще? Сюда, в эту квартиру, забежал как-то Лукницкий: его удивила чистота, обрадовала уютная зеленая лампа на столе, но смутили висевшие у печки подштанники. Отсюда поэт послал в Москву, в журнал, выправленный текст «Шума времени» и здесь по предложению Маршака взялся писать стихи для детей. Наконец, здесь с поэтом Бенедиктом Лившицем писал «Балладу о горлинках», занесенную потом в «Чукоккалу». «Горлинки» – не птицы, нет. Просто гонорары им выписывал в червонцах «товарищ Горлин», сотрудник Госиздата. «Нам – гусь, тебе – бульон и гренки, – // Мы только горлинки берем!» Жена Лившица, Катя, давняя подруга Нади, прелестная молодая женщина, скажет: «Я помню, как писалась эта баллада. Мы с Надей валялись на супружеской кровати и болтали, дверь была открыта, и нам было видно, как мужья сочиняли эту балладу, смеясь, перебивая друг друга, ища слова». Мандельштамы, кстати, тоже бывали у Лившицев (Моховая, 9), где поэты не раз и не два обсуждали возможность эмиграции. Если бы они уехали тогда, то, «возможно, не погибли бы от ГБ», напишет Надя.
Увы, с Лившицем поэт потом рассорится. Оба согласятся отредактировать сочинения Вальтера Скотта, но Мандельштам, когда дело дойдет до гонорара, будет жить уже в Москве и получит не только свою часть денег, но и какие-то деньги Лившица. И – неслыханно! – не Лившиц обидится на него за это, а Мандельштам на Лившица. Он, от души презирая деньги (и, кстати, никогда их не имея), искренне возмущался, что люди придают какое-то значение грязным денежным расчетам. Дескать, какие мелочи. Обидчив был невероятно – это многие говорят. Обидевшись, всякий раз по-петушиному задирал маленькую голову, выставлял вперед острый кадык на плохо бритой шее и «начинал говорить об оскорбленной чести совершенно в староофицерском духе»…