Проклятие виселицы
Шрифт:
Гунильда взглянула на собственную дочь, спавшую под кучей тряпья. Ей было столько же лет. И если бы мужчина дотронулся до нее, она разорвала бы ему глотку зубами. Любой, кто сделал такое с ребенком, заслуживает большего, чем просто яд.
Человек проследил за ее взглядом.
— За мою дочь, — взмолился он и продолжил разворачивать сверток.
Гунильда не остановила его. Увидев, что внутри, она ахнула.
— Это... Она настоящая?
Ему не нужно было отвечать: в ее руках существо тут же начало оживать. Черный скрюченный корень в форме человеческого тела, две руки, две ноги, лицо, морщинистое, как само время. Мандрагора! Настоящая мандрагора. Действительно бесценное создание.
— Откуда она у тебя?
— Я... приобрел ее на Святой земле, в Крестовом походе.
Гунильда понимала,
Незнакомец настойчиво смотрел на нее:
— Так ты дашь мне яд... за мандрагору?
Гунильда поколебалась. Она не впервые помогала человеку умереть, но в основном это были несчастные, страдавшие от невыносимой боли и молившие ускорить их уход. Все те, кто не мог платить заоблачные гонорары лекарей и аптекарей, шли к ней. Ее любили за лечение и боялись ее проклятий. Но хотя лекари злословили на её счёт, невинным она делала только добро, но вредила злодеям, и потому обычно её оставляли в покое.
Наконец, она встала.
— Что сотворил с твоей дочерью, он будет делать и с другими. Ради них — чтобы предотвратить большее зло — я дам тебе то, о чем просишь.
Прежде чем в монастыре отзвонил колокол к полуночнице [3] , незнакомец выскользнул из дома Гунильды и растаял в глубине тёмной вонючей улицы. В его суме, где раньше покоилась мандрагора, лежал теперь пузырёк с ядом.
Гунильда сидела у очага с крошечным созданием в руках. Она чувствовала под пальцами его трепет, пульсирующую силу.
3
Ночная церковная служба, полуночница или Nocturns — одно из ежедневных богослужений католической церкви. Nocturns — средневековое название утрени, которая вплоть до одиннадцатого столетия носила название vigiliae, или бдение. Службу Nocturns начинали в полночь, кроме монахов-бенедиктинцев, которые служили её в восьмом часу ночи, то есть в два пополуночи. Название Nocturns происходит от понятия "отдельная часть" (ноктюрн), составляющих эту службу. Каждая её часть (nocturn) состояла из трёх псалмов: молитвы "Отче наш", молитвы, известной, как Absolutio, или отпущение грехов, затем чтения трёх отрывков из Библии и благословения. Количество таких частей, или ноктюрнов, варьировалось в каждой службе в соответствии с религиозным значением каждого дня. В воскресенья и праздничные дни последовательно читались три ноктюрна вкупе с другими молитвами и гимнами.
— Что он тебе дал? — из-за её плеча выглянуло сонное личико.
Гунильда крепко прижала дочку к себе, думая о том, другом ребёнке. Она подняла мандрагору.
— Я могла только мечтать о ней. Если правильно использовать, в ней есть сила излечить любую болезнь и даже повернуть проклятие против того, кто его наслал.
— Можно мне подержать её? — спросила девочка.
Гунильда покачала головой.
— Это слишком опасно. Сначала ты должна научиться правильно с ней обращаться. Если ошибиться, мандрагора может принести смерть или что похуже. Когда-нибудь я научу тебя всем её секретам, но на это нужно много времени. А теперь иди спать.
Гунильда старательно завернула мандрагору и спрятала в самом тёмном уголке дома, в яме под камнями пола, где они хранили монеты в тех редких случаях, когда ей платили деньгами. Она легла рядом с дочерью, погладила ее по волосам и тихо напевала, пока не почувствовала ровное сонное дыхание. Тогда Гунильда тоже закрыла глаза. Она спокойно спала, не волнуясь о том аристократе, которому подписала смертный приговор. Одним тираном в мире меньше — просто благословение.
Почти две недели спустя Гунильда снова проснулась на рассвете от стука в дверь, но на этот раз гости не стали ждать, пока им откроют. Прежде чем она успела подняться, дверь выбили и в дом ввалились солдаты. Дочь кричала, цепляясь за тащивших Гунильду, но солдаты швырнули ребёнка на землю и пинали ногами, пока она не осталась лежать всхлипывающим клубком. Запястья Гунильды привязали к хвосту лошади и повели на большой холм, к собору. Она слышала, как избитая рыдающая девочка зовёт её и плачет, взбираясь вслед за матерью по крутому подъёму.
В толпе, что ждала у двери собора, Гунильда узнала лишь одного — незнакомца, приходившего ночью в их дом. Но теперь он больше не был одет как бедняк. Оказалось, у него есть громкое имя, которое ей предстояло помнить до могилы и за её чертой — сэр Уоррен. Он дрожащей рукой указывал на Гунильду и притворно рыдал, выдавая её.
Она не сразу смогла понять, в чём её обвиняют. Наконец ей сказали, что жена сэра Уоррена умерла. Сначала эта смерть не вызвала подозрений. Покойную положили в гроб и отправили гонцов за безутешным мужем в Лондон и ее братом в Винчестер, дабы они присутствовали на похоронах, которые, учитывая ее богатство, были весьма пышные. Но когда Уоррен, едва гроб опустили в могилу, притащил в дом свою хорошенькую беременную любовницу, его шурин заподозрил неладное. Он настоял, чтобы могилу вскрыли в присутствии свидетелей. Невзирая на гневные протесты Уоррена и приходского священника, он повелел служанкам задрать одежду покойницы и осмотрел тело в поисках следов насилия. Он искал раны от кинжала, синяки от удушения, ушибы, но ничего не нашел.
Он уже был готов с неохотой признать, что ошибся, когда писец указал на кучу червей, упавшую на дно гроба, когда потревожили одежду. Женщина умерла уже несколько дней назад, и никто не видел ничего необычного в том, что на теле пируют черви. Однако, как указал писец, черви-то больше не пируют, они мертвы, как их обед. А потом и неудачливая свинья, съевшая кусочек печени покойной, от которой отказались псы, тоже заболела и умерла на следующий день. Жену Уоррена, без сомнения, отравили.
Хотя шурин теперь имел доказательства убийства сестры, подтвердить вину его зятя оказалось не так-то просто. Когда умерла его жена, Уоррен был в Лондоне по какому-то срочному делу, и клялся, что перед отъездом жена говорила, будто собирается позвать Гунильду лечить ее от какой-то женской хвори. Ни одному мужу сроду не описать в точности женские проблемы, так что никто не задал ему дополнительных вопросов. Трясущийся слуга поклялся в свою очередь, что видел Гунильду у своей хозяйки в тот самый день, когда она умерла. Конечно, Гунильда все отрицала, но кого она могла призвать в свидетели того, что Уоррен к ней приходил? Благородный нормандец, крадущийся в ее лачугу среди ночи — ну что за нелепая выдумка.
Гунильду испытали огнем, заставили десять шагов нести раскаленный железный прут. Затем руку перевязали и наложили на бинты печать, после чего Гунильду бросили в темницу епископа на три дня. Дочери позволили остаться с ней, и, несмотря на агонию матери, они шептались, разговаривали и почти не спали. Гунильда должна была передать дочери знания, а времени оставалось так мало. Всего лишь несколько часов назад она верила, что у нее есть годы на то, чтобы обучить своего ребенка, теперь осталось лишь три дня и ночи.
Гунильда была уверена в том, что обнаружат под бинтами на третий день, не стоило надеяться на чудо. Если бы у нее было время перед испытанием, она сумела бы это предотвратить. За годы она многих спасла от виселицы своей почти невидимой мазью, которая защищала руку от серьезных ожогов и помогала коже быстро заживать. Но у нее не было времени намазаться самой. Когда печать сломали и священник снял бинты, мокрая гниющая рана объявила ее виновной. Приговором стало сожжение со снисхождением в виде удушения до того, как ее коснется пламя, если она признается. Она призналась. Ложь не имела теперь значения, она не могла спастись, так зачем умирать в муках? Она не боялась уйти в загробную жизнь с отягощающей бессмертную душу ложью: ни она сама, ни ее рыдающая дочь не верили в милосердного Бога, во имя которого эти люди ее убивают.
Гунильда доверяла старым обычаям, древним богиням земли и воды, огня и крови, их именами она и прокляла на последнем дыхании Уоррена и нерожденного ребенка, что носила его любовница, и каждого ребенка, которого он мог зачать.
Ее осиротевшая дочь, совсем одна, смотрела, как тело матери превращается в пепел, и вдыхала запах горящей плоти. Она больше не плакала, лишь пылала ненавистью, когда ветер поднял белый пепел матери и мягко, как снежинки, опустил на ее темные волосы.