Проклятое дитя
Шрифт:
Габриелла жила, окруженная заботами старухи бабушки и своей кормилицы, и выходила из скромного отцовского дома только в приходскую церковь, колокольня которой виднелась на вершине холма, да и то в церковь ее всегда сопровождали бабушка, кормилица и отцовский слуга. Так достигла она семнадцати лет, пребывая в сладостном неведении жизни, которое девушкам нетрудно было хранить в те времена, когда книги были редкостью и образованные женщины представляли собою явление необычайное. Уклад в доме Бовулуара напоминал монастырский, только свободы было больше, да не было обязательных молитв; Габриелла жила спокойно под надзором благочестивой старушки и под покровительством отца, единственного мужчины, которого она видела. Она росла с колыбели в уединении, и Бовулуар тщательно его оберегал. Такому слабенькому ребенку был необходим покой и тишина. Заботливый уход близких и чистый морской воздух оказывали благотворное действие, и, достигнув юношеского возраста, хрупкая девочка окрепла. Однако столь сведущий врач, как Бовулуар, не мог обманываться, видя, как личико Габриеллы, пленительное перламутровой белизной, то бледнеет, то заливается краской, то все темнеет под влиянием волнующих ее чувств. Долгий опыт говорил ему, что все это — безошибочные признаки телесной слабости и силы души; кроме того, небесная красота Габриеллы заставляла его опасаться посягательств на нее, весьма обычных во времена насилий и мятежей. Словом, у любящего отца было множество оснований усиливать мрак тайны и уединения вокруг своей дочери, крайняя чувствительность которой его пугала:
Габриелла была всей его жизнью, беспредельной его любовью, единственной его наследницей, и он не жалел ничего, чтобы достать для нее те вещи, которые могли способствовать желанным ему результатам. Он сознательно отстранял книги, картины, музыку, все произведения искусства, которые будят мысль. При содействии своей матери он старался заинтересовать Габриеллу ручным трудом. Ей полагалось ткать гобелены, шить, плести кружева, выращивать цветы, хлопотать по хозяйству, собирать созревшие ягоды и фрукты в саду, — вот что должно было давать пищу уму этой прелестной девушки; Бовулуар привозил ей красивые прялки, лари искусной работы, богатые ковры, цветную майолику Бернара Палисси, мозаичные столы, красивые скамеечки для коленопреклонений на молитве, кресла резного дерева, обитые драгоценными тканями, вышитое белье, драгоценности. Руководствуясь верным чутьем любящего отца, старик всегда дарил дочери такие изделия, на которых орнамент носил характер фантастический, принадлежал к числу так называемых арабесок, ничего не говоривших ни уму, ни сердцу, а просто доставлявших удовольствие изобретательностью фантазии. Странное дело! Затворнический образ жизни, который Этьену д'Эрувилю был навязан ненавистью отца, Бовулуар предписал своей дочери из горячей любви к ней. Оба эти юные существа были слабы физически, и душа могла убить в них тело; если б не глубокое уединение, в котором Этьен жил по воле случая, а Габриелла по требованиям врачебной науки, оба они могли погибнуть: юноша под гнетом ужаса, а девушка, не выдержав слишком живых волнений любви. Но увы! Габриелла родилась не в стране каменистых степей и зарослей вереска, на лоне скудной природы, поражающей взгляд застывшими суровыми очертаниями пейзажа, который все великие художники писали в виде фона, создавая своих богоматерей, — нет, Габриелла жила в плодородной равнине, богатой сочной растительностью. Бовулуар не мог уничтожить гармонического расположения естественных рощ, изящного устройства цветников, мягкого зеленого ковра свежих трав и символов любви, выраженных в сплетении вьющихся растений. У этой живой поэзии был свой язык, к которому Габриелла прислушивалась, еще плохо его понимая, когда отдавалась смутным мечтам в тенистом отцовском саду, прогуливаясь в погожие дни, любуясь пейзажем, красота которого была такой изменчивой в зависимости от времени года и от колебаний воздуха на этом морском побережье, где тают последние туманы Англии и начинается светлое небо Франции; все тут навевало ей неясные грезы, но постепенно сквозь них как будто забрезжил далекий свет, занялась заря, разгоняя мрак, в котором ее держал отец.
Бовулуару не удалось также освободить Габриеллу от любви к богу: восхищение природой сочеталось у нее с восхищением творцом; чувства девушки устремлялись на первый путь, открытый женскому сердцу: она любила бога-отца, любила Иисуса, богоматерь и святых, любила церковь и пышные богослужения, она была католичкой наподобие святой Терезы, видевшей в Иисусе небесного супруга, навеки вступившего с нею в брак. Но этой любви, захватывавшей страстные натуры, Габриелла предавалась с трогательным простодушием, и детская наивность ее речей обезоружила бы самого закоренелого циника.
Но куда же ее вела столь невинная жизнь? Как просветить душу чистую, словно вода прозрачного тихого озера, доселе отражавшего лишь небесную лазурь? Какие образы написать на этом нетронутом белом холсте? Вокруг какого дерева обвить расцветшие белоснежные колокольчики этой повилики? Задумываясь над такими вопросами, отец всегда испытывал невольный внутренний трепет. И вот добрый старик ехал теперь к дочери на своем муле так медленно, словно хотел, чтобы никогда не кончалась эта дорога от замка Эрувиль до Уркама, как называлась деревня, близ которой находилось его имение Форкалье. Беспредельная любовь к дочери подсказала ему дерзкий замысел. Лишь один человек в мире мог дать ей счастье, — и этим человеком был Этьен. Конечно, ангельски чистый юноша, сын Жанны де Сен-Савен, и невинная девушка, дочь Гертруды Морана, были родственными душами. Всякая другая женщина, кроме Габриеллы, отпугнула бы Этьена, близость с нею убила бы наследника герцога д'Эрувиля; так же, как и Габриелла, думалось Бовулуару, погибла бы, если бы ей дали в мужья человека, у которого и наружность и чувства не имели бы девственной чистоты, отличавшей Этьена. Разумеется, бедняга лекарь никогда и не помышлял о таком союзе, лишь по воле случая брак этот становился возможным и даже необходимым. Но подумайте только, в царствование Людовика XIII добиться от герцога д'Эрувиля согласия, чтобы единственный его сын женился на дочери какого-то нормандского костоправа! А между тем лишь в этом браке у Этьена могло появиться потомство, которого так властно требовал старый герцог. Сама природа предназначила друг для друга эти прелестные создания, бог сблизил их путем невероятного сочетания обстоятельств, тогда как взгляды и законы людей вырыли между Этьеном и Габриеллой непреодолимую пропасть. Хотя старик Бовулуар видел в возможности брачного союза меж ними перст божий и помнил, какое обещание он вырвал у герцога, его охватил страх при мысли о ярости этого необузданного деспота, и он готов был повернуть обратно, когда въехал на вершину холма напротив Уркама и заметил за деревней на склоне другого холма дымок, поднимавшийся над кровлей его дома, скрытого деревьями сада. Однако он приободрился, вспомнив о своем побочном родстве с герцогом, — обстоятельстве, которое могло благоприятно подействовать на расположение духа его господина. И Бовулуар решил не отступать, положившись на судьбу, — ведь герцог мог умереть до свадьбы Этьена, и к тому же имелись примеры весьма неравных браков: не так давно крестьянка из провинции Дофине, Франсуаза Миньо, вышла замуж за маршала де Лопиталя; сын коннетабля Анн де Монморанси женился на Диане, незаконной дочери Генриха II и пьемонтской красавицы по имени Филиппа Дюк.
Пока любящий отец предавался этим размышлениям, учитывая в них все возможности, обсуждая все шансы на успех, всю опасность неудачи, и строил предположения о будущем, взвешивая все обстоятельства, Габриелла прогуливалась по саду и рвала цветы, намереваясь поставить их в вазы, творения знаменитого керамиста, который в фаянсовых изделиях совершал такие же чудеса с цветной глазурью, каких Бенвенуто Челлини достигал чеканкой драгоценных металлов. Одну из этих ваз, украшенную выпуклыми изображениями животных, Габриелла поставила на стол посреди зала и принялась наполнять ее цветами, чтобы порадовать бабушку, а, может быть, также и для собственного удовольствия. Когда цветы были окончательно подобраны, вставлены в большую вазу так называемого лиможского фаянса, а ваза поставлена на стол,
«Пора!» — подумал он, поняв язык этих цветов, — букет, несомненно, был составлен обдуманно, каждый цветок, отборный и по форме и по цвету, находился в таком сочетании с соседними цветами, что производил волшебное впечатление.
Габриелла стояла перед отцом, нисколько не думая о цветке, который она начала вышивать на пяльцах. Бовулуар залюбовался дочерью; слезы покатились из его глаз по круглому лицу, еще с трудом принимавшему серьезное выражение, и падали между бортами распашного камзола на белоснежную сорочку, выпущенную по тогдашней моде над поясом сборками. Бросив на стул фетровую шляпу с красным старым пером, он нервно потирал рукой свою плешивую голову. Он не сводил глаз с дочери, стоявшей перед ним в этом зале, где на потолке выступали темные балки мореного дуба, стены обтянуты были тисненой кожей, где все шкафы, лари, столы и кресла были из черного дерева, на дверях висели портьеры из плотного шелка, а высокий камин был настоящим украшением комнаты; любуясь своей Габриеллой, озаренной мягким светом, старик радовался, что дочь еще принадлежит ему, и утирал влажные от слез глаза. Любящему отцу всегда хочется, чтобы его дети оставались маленькими и не разлучались бы с ним; и если отец не испытывает глубокого горя, когда дочь его переходит под власть мужа, значит, он не способен на высокие чувства и легко может опуститься до низменных расчетов.
— Что с тобой, сын мой? — спросила старуха мать, снимая очки и вглядываясь в лицо Бовулуара, — она старалась разгадать причины необычной молчаливости своего сына, всегда такого благодушного и веселого человека.
Лекарь указал рукой на дочь, и старушка с довольной улыбкой закивала головой, словно хотела сказать: «Да, да, она у нас очень мила!»
Кто бы не залюбовался дочерью Бовулуара, чью красоту выгодно подчеркивал наряд того времени и нежный румянец, которым ее наделил свежий воздух Нормандии! На девушке был корсаж, спереди спускавшийся мысом, но с прямой спинкой; именно в таком корсаже итальянские художники изображали своих святых мучениц и мадонн. Изящный этот корсаж из небесно-голубого бархата, такого же красивого оттенка, как одеяние стрекозы, что проносится над водой, обтягивал талию как влитой, чуть-чуть сжимая ее и обрисовывая прелестные формы с четкостью, достойной кисти искуснейшего художника; у шеи он заканчивался продолговатым вырезом, окаймленным легкой вышивкой, сделанной шелком светло-коричневого цвета, и обнажавшим плечи ровно настолько, чтобы показать красоту женщины, но недостаточно для того, чтобы возбуждать чувственные желания. Светло-коричневая юбка, покроем своим продолжавшая линии, намеченные бархатным лифом, ниспадала до полу мелкими и как будто заглаженными складками. Фигура была так стройна, что Габриелла казалась высокой. Бессильно опустив тонкие ручки, она стояла неподвижно, и вся ее поза говорила о глубокой задумчивости. В эту минуту она казалась живым образцом наивных шедевров скульптуры, создававшихся в те времена, — изваяний, поражающих изяществом прямых, но совсем не жестких линий и твердостью в очертаниях тела, отнюдь не лишенных жизненности. Даже силуэт ласточки, проносящейся ввечеру возле самых окон, не мог бы превзойти ее легкой грацией. Черты лица были тонкие, но не острые, на шее и на висках виднелись голубые жилки; они, как узорчатый рисунок агата, просвечивали сквозь кожу, такую прозрачную, что, казалось, видно было, как бежит по ним кровь. Изумительную белизну лица оттенял легкий румянец. Из-под голубого бархатного чепчика, расшитого жемчугом, золотистой волной сбегали кудрявые волосы, и крупные кольца их доходили до плеч. Теплый тон этой шелковистой шевелюры, падавшей на шею, оживлял ее ослепительную белизну и нежными отсветами подчеркивал чистые контуры лица. Продолговатые глаза с тяжелыми веками гармонировали с изяществом хрупкого стана и красивой головкой; серо-голубые эти глаза блестели, но не сверкали. Невинность притушила огонь страстей. Линия носа могла бы показаться слишком тонкой и холодной, если б розовые бархатистые ноздри не раздувались так часто, что это как будто не соответствовало целомудренной мечтательности, запечатленной в выражении лица, нередко удивленном, иногда веселом, но всегда говорившем о душевном спокойствии. И, наконец, взгляд привлекали маленькие хорошенькие ушки, выглядывавшие из-под чепчика меж двумя локонами; вдетые в них рубиновые серьги с подвесками горели багряными огоньками на молочной белизне шеи.
Габриелла не походила ни на пышнотелых красоток Нормандии, ни на тоненьких и смуглых южанок, пышущих зноем страсти, ни на холодных и грустных красавиц севера; ее отличало небесное и глубокое очарование прекрасных мучениц католической церкви, в ней была и гибкость и величавость, суровость и нежность.
«Где еще найдется такая прелестная герцогиня?» — думал Бовулуар, с удовольствием разглядывая Габриеллу, которая, вытянув шейку, смотрела на пролетавшую за окном птицу и была в эту минуту похожа на газель, когда та придет к ручью утолить жажду и, остановившись, настороженно прислушивается к журчанию воды.
— Ну-ка иди сюда, иди, — многозначительно сказал Бовулуар и, хлопнув себя по колену, поманил Габриеллу рукой.
Габриелла поняла и, подойдя к отцу, легкой птицей порхнула к нему на колени, потом обвила рукой его шею, сразу смяв широкий отцовский воротник.
— Какие у тебя мысли были, когда ты рвала цветы? Ты еще никогда так красиво не составляла букет.
— Какие мысли? Разные, — ответила девушка. — Любовалась цветами и думала: цветы созданы для нас, а вот для кого мы созданы? Кто на нас, на людей, смотрит, — какие существа? Вы мне отец, я вам все могу сказать, что со мной творится. Вы ведь такой ученый, такой умный, вы все мне объясните. Какую-то я силу в груди чувствую, рвется она на волю, и вся я как будто борюсь с чем-то. Когда небо хмурое, серое, мне легче. Скучно, конечно, но спокойнее. А когда день ясный, тепло и цветы так славно пахнут, я сама не своя. Сяду на свою любимую скамейку, ту, что под кустами жимолости и жасмина, сижу тихонько, не могу пошевелиться, а в груди словно волны вздымаются, вскипают и разбиваются о недвижную скалу. И мысли в голове проносятся такие быстрые, обгоняют друг друга, сталкиваются... Не удержать их, — ну вот, словно птицы, что под вечер целой стаей пролетают мимо наших окон. А ежели делаю я букет, то цветы подбираю один к другому, так же, как шелка, когда вышиваю на пяльцах: вот тут белый цвет подчеркивает красные оттенки, а тут переплетаются зеленые и коричневые тона; и цветов так много, и ветерок их колышет, чашечки друг с другом сталкиваются, смешиваются приятные запахи цветов, и на сердце делается хорошо, — думается тогда: вот и во мне то же самое происходит. А вот как бывает в церкви: играет орган, хор ему вторит, — получаются две разные песни: будто музыка и человеческие голоса переговариваются между собой. И мне тогда так радостно, песнопения отзываются в сердце, и так сладко бывает молиться, всю жаром обдает...
Бовулуар слушал дочь и смотрел на нее испытующим взглядом мудреца: взгляд этот мог бы показаться тупым именно из-за сосредоточенной силы мысли, подобно тому как вода, низвергающаяся в водопаде, кажется неподвижной. Он приподнимал пелену, сотканную из живой плоти, скрывавшую от него потаенный механизм воздействия человеческой души на тело; знакомые симптомы, так хорошо изученные им за долгие годы врачевания людей, которых доверяли его заботам, он сравнивал теперь с тем, что замечал в своей дочери, и ему становилось страшно, что она такая хрупкая, что у нее такие тонкие кости, такая молочная белизна кожи, что слишком она воздушна; на основе своих познаний в медицине он старался представить себе будущее этой ангельски чистой девочки, и у него кружилась голова, как будто он стоял у края бездны: слишком вибрирующий голос, неразвившаяся грудь Габриеллы вызывали у него беспокойство, и, расспросив девушку обо всем, он глубоко задумался.