Промежуток
Шрифт:
Он так сказал. У них была ерундовая туса – так, предместья. Они все тогда не поверили мне. Стояли с хмурыми лицами: желваки туда-сюда ходят, пальцы в карманах шевелятся, точно рукоятки финок удобнее перехватывают. Девушки раз – и в тень, а одна – нет, дерзко разглядывает, пренебрежительно. Красивая, сука, – подумал. Ну, я же не знал, что это она. Радушный прием оказали, ничего не скажешь – точно у меня на лбу написано «осведомитель». А Дарт – нет, не так.
Я не знаю, почему он все-таки не пустил меня ни к Переводчику, ни к Иностранцу, ни к Тихому, ни к этой Инге (вот тут, наверное, что-то «человеческое, слишком человеческое»).
Может, считал, что мне рано? Ждал какой-то последней проверки? Прорыва, стихотворения? Надеюсь, что так. Не думаю, что ему нравилось манипулировать нами – неофитами, потерянными детьми, заблудившимися между обрывков уничтоженных текстов. Иногда мне казалось, что это какое-то его личное безумие: оберегать всех ото всех.
А в тот день, когда все собрались в подвале и я признался, что надпись была сделана мной, я использовал вечную краску, которой отцовские шоферы маскируют царапины его золоченой колымаги, Дарт сначала долго смеялся – «Они ведь не отмоют!», – а потом уже смазал мне по щеке. «Что за трэш!
Тяжесть и нежность! Ты вообще понимаешь? Этой буржуйской дрянью, которой они красят свои унитазы? Да как ты мог!» – он взбесился, волосы взвились, зрачки сверкали. «Мы не красим свои унитазы. Зачем? Они же из чистого золота», – это вышло глупо и грубо, каюсь. Что за классовость на тебя накатила, дружище Дарт, дубина Дарт? Все средства борьбы хороши, разве нет?
А я, между прочим, прежде чем вывести надпись, стер со стены огромный словохуй.
Удовольствие так себе. Тереть «X», чьи верхние засечки где-то на уровне двух метров, не так уж и мило. Только все стены в этом районе испещрены или государственными мотивирующими граффити (еще та дрянь), или подростковым матом. Свободных не так уж и много осталось. Я подумал: переулок выходит к Центральному телеграфу, и это короткий путь. Люди пройдут и прочтут. «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы». Одну строчку, только начало. Я хотел поставить эксперимент. Я не знал, догадаются ли уже, что стихи. Дарт, разве ты не знаешь, что – какая разница чем, но – реальность нужно менять буквально?
В новостных сюжетах кривоватую фразу на гладкой стене крутили весь день, во всех школах объявили Час правды (катастрофическая гнусность): экспертиза только и смогла установить, что преступление было совершено рукой школьника. Я пишу разными шрифтами, я готовился. Знаю, Петрович краску не экономит – он не заметил пропажи. А если бы и заметил, не стал бы светиться. Никому не хочется потерять работу. «Рукой школьника» – это я слишком быстро клал мазки. Когда обнаружили, закрасить не смогли – все-таки химическая промышленность страны работает на совесть.
Отец когда-то говорил, что в чем в чем, но в химпроме отечество лидирует. Буквы проступали и проступали. Журналистам пришлось обнаружить все – ЧП, и т. и.
Решили устроить прецедент.
Что тут началось! Район оцепили. Полицейские, минобр, священники рванули в нашу образцово-показательную – и все на джипах с мигалками. Вот здесь мне и пригодилась тренировка лицевых мышц.
Я держался нейтрально. Директриса, заставив нас вымыть руки со священным мылом («Безупречная чистота ваших рук и ваших мыслей!»), потащила всех в зал для конференций. Лично стояла у девчонского туалета. Нас же проверял физрук. Нормальное мыло, кстати, антибактериальное. Ваши пальцы пахнут ладаном. Зал они чем-то тоже окропили. Потом была болтовня ни о чем. Потом показали расследование на широком экране, дураки. Выступали все по очереди, на фоне «тяженежности» зависшей. Здание потом, конечно, снесли. Но это было потом. А в тот день каждый первоклассник прочел мою надпись.
Когда-нибудь каждый вспомнит об этом.
Я бегу легко, не задыхаясь. Ежедневные пробежки удерживают странные вспархивания в сердце. Сиди там, птенец, и молчи, если это ты. Перепрыгиваю через ступеньки, коротко стриженый кустарник поместья, через дорожки, ямы и рвы. Полупустынная трасса. А что? У меня вид тренирующегося спортсмена, дорогой спортивный костюм и кроссовки. Хорошо, что я не отлынивал от занятий легкой атлетикой. Я спортивен и не вызываю подозрений. В школе каникулы, отец уехал, мама не будет шпионить за мной. Не позвонит дежурной группе. Они там в беседке режутся в преферанс, и пусть. А мама как будто бы за меня, хотя она не поймет. Остатки моего уважения – я знаю, ей это важно.
Через пару часов я буду на площади. Там, где позавчера взорвали памятник Дикому в желтом худи. Как я хотел бы изобрести свою лесенку, лестницу в небеса – в тексте или в жизни. Но я не он. И не похож.
Я похож на лохматого сеттера, нервного, что-то ищущего. Поджарый – так сказала Инга в электричке. Мы ехали на кладбище. Долго ехали на окраину, чтобы увидеть несколько свежих могил, выкопанных в ряд.
Я ни о чем не спрашивал. Из их пинг-понга шепотом понял, что это захоронение группы, которую собирал у себя Княжев. Старик, ученик Бродского, традиционалист. Тихий говорил ему весной обо мне, но я тогда к ним не поехал – стихи Княжева мне не зашли. Не поверил в него. Отдал должное, но не поверил! Не поехал, хотя мне дали адрес и сообщили время! Жалею об этом. Если бы я поехал, во время зачистки я был бы с ними – наверное, поэтому Дарт и Тихий и взяли меня на кладбище, помянуть тех и прибрать могилы. Старик, сказали они, умер сразу – обширный инфаркт. Остальных взяли. Оказавших сопротивление расстреливали на месте.
Мы ехали с бумажными цветами, которые накрутили из оберточной бумаги, оставшейся от какого-то глупого праздника. Сырье подбросил Тихий – он иногда подрабатывает клоуном в детском клубе. Мы приехали рано и бродили там весь день. Я разглядывал фанерные стенды, заменившие стелы. Я искал и боялся увидеть одну фанерку… С именем девушки в очках (у Тихого была слепая фотография: княжевцы пьют за дощатым столом чай с баранками, эта девушка разливает).
Дарт сказал: это библиотекарша. Работала неподалеку, в клубе железнодорожников.
Сказал: выдавала проверенным людям книги французских сюрреалистов. Откуда они были у нее? Кто привез их? Как мне их найти? Читала наизусть аполлинеровскую «Зону». В оригинале. Вот какие люди были там! Я чувствовал себя последним подонком. «Зону»! Я только слышал об этом, только две цитаты в сборнике рассказов нашел, но и этого оказалось достаточно, чтобы почувствовать удар чешуйчатым хвостом. Скользнувшим хвостом чуда. Такое невозможно забыть. Я искал этот текст целиком, но никто мне не мог его дать. А она превратилась в него. Некрасивая, нежная… Нежное лицо за толстенными линзами. Как бы я сейчас хотел заговорить с ней!
Тогда, на кладбище, я в первый раз пил водку из пластикового стаканчика. Я думал о той девушке (ее могилу мы не нашли), о Княжеве, обо всех. Может быть, она спаслась? (Тихий говорил: нет.) Я должен был быть с ними.
Если бы меня не убили, я бы знал, что с ней.
Я бы целовал ее пухлый рот, глотал ее слюну, которой она смачивала палец, чтобы листать утраченное. Я бы пил ее голос, пропитанный сюрреализмом. Я хотел сказать это Дарту, но не смог. Не мог говорить. Обратно они отправили меня на такси, матери я сказал, что встречался с Петровым, занимались алгеброй.