Прощание с Баклавским
Шрифт:
– Насколько я знаю, – сказал священник, – хотя меня вряд ли можно причислить к специалистам в подобных вопросах, еще никому не пришло в голову бороться с дурманом во всех его проявлениях. Табак, опий, морфий, кокаин, алкоголь – все пагубные субстанции отравляют тело человека и калечат душу. Но только синим бобам уделено столь пристальное внимание власти. Значит, отличие есть? У кого бы спросить?
– У Канцлера, – пожал плечами Баклавский.
– И вы сказали: «услышать их». Правильно – «услышать его»! Его! Что бы ни говорили великие мореплаватели
– Дон Марчелло, – поморщился Баклавский, – мотивация сковородки годится лишь для торговцев и докеров. В подпорке нуждается слабое дерево, а дуб с бурей справится сам. Когда в человеке ослабевает внутренняя сила, он ищет помощи на стороне.
Священник развел руками.
– Иногда дуб вырывает с корнем… Меня удивляет, Ежи, что при всей ереси, которую вы проповедуете с умным видом, я никак не могу назвать вас безбожником. Вы упорствуете, пытаетесь отделить себя от окружающего мира, выстроить свои законы. А в моем приходе есть люди гораздо более образованные и тонкие, не чета вам или мне. Не одними модистками и клерками сегодня живет церковь. Вот ваш помощник не пренебрегает долгом перед Господом…
– Савиш? – не поверил Баклавский. – Мой дражайший Савиш, щеголь и сердцеед, игрок и театрал, не проспавшись после субботнего варьете, предстает пред вами во всем смирении? Чудны дела твои, Господи!
– Не поминайте имя Его всуе, – поджал губы дон Марчелло.
– Савиша? – уточнил развеселившийся Баклавский.
– Инспектор!
Священник даже хлопнул ладонью по столешнице.
– Вы юродствуете, потому что пытаетесь защититься, вот что я вам скажу.
– Защититься, святой отец? От чего же?
– От одиночества, сын мой. Гнетущего, постоянного, грызущего вас изнутри, подвигающего на бессмысленные поступки, дурные мысли и тщетные поиски выхода. Пока свет небесный не коснется вашей обманутой души, вам никуда…
– Дон Марчелло, – перебил его Баклавский, – мы же только что так интересно беседовали о Савише! Скажите же мне, он и на исповедь ходит? И причащается? Нет, мне просто интересно! А то живешь рядом с человеком, работаешь, и год за годом прочь, а ведь ближе не становишься ни на йоту, понимаете? Вы видите одно, я – другое, кто-то – третье, и вот если бы все точки зрения объединить, сложить в мозаику, то, может, тогда и стал бы придуманный образ походить на самого этого человека. А так…
– Приходите ко мне на службу, Баклавский, – примирительно сказал священник. – Я не хочу уговаривать вас. Современный мир и так переполнен пропагандой и рекламой. Даже страшно подумать, что нас ждет через двадцать-тридцать лет. Я просто зову. Дружески. Я вижу, вы созрели. Осталось только переступить порог – внутри себя.
Баклавский отрицательно покачал головой.
– Может быть, позже, святой отец. Не торопите меня.
Положил банкноту уголком под тарелку, встал.
– А скажите, дон Марчелло…
Священник поднял на него взгляд, полный странных противоречивых эмоций, будто его попросили нарушить тайну исповеди. Что-то угадать по выражению лица святого отца не представлялось возможным – так можно нюхать смеси сиамских приправ, пытаясь по ниточкам отдельных запахов восстановить изначальный букет.
– Он старается, – сказал дон Марчелло. – Доброго дня!
Баклавский вышел из жаркой харчевни и, жмурясь, подставил лицо ледяным ласкам ветра. Чанг едва заметно качнул подбородком в сторону книжной лавки на другой стороне улицы. Баклавский посмотрел туда, куда указывал помощник. Спиной к ним над развалом грошовых изданий склонился щуплый сиамец в неприметном сером пальто.
Беседа со священником отвлекла от насущных мыслей, что-то разбередила в душе. Баклавский сказал Чангу, что пройдется пешком до конца Бульваров и куда точно подогнать машину, а сам повернул к Круадору. Май, видя, что шеф не расположен к беседе, отстал на несколько шагов.
Улица художников брала начало от Бульваров и ленивыми изгибами текла по краю Горелой Слободы, обрываясь на подходах к Мертвому порту. С раннего утра рисовальщики спешили занять свободный простенок, чтобы явить миру свои холсты. Здесь не водилось гениев и мастеров, выпестованных в Художественной Академии. Круадор осаждали самоучки в поисках мимолетной уличной славы.
Среди плоских портретов и несуразных пейзажей Баклавский краем глаза углядел что-то необычное. Совершенно безумный горбатый человек со щеточками кистей разного калибра, вживленными под ногти правой руки, по-клоунски скакал перед целым каскадом миниатюр, только что не хватая прохожих за руки.
Его картинки казались похожими как близнецы – на каждой разноцветные кубы разных размеров пересекались, толкались, перетекали друг в друга без видимого смысла. Художник не озаботился даже тем, чтобы подобрать своим творениям пристойные рамки – неровно обрезанные куски картона размером с почтовую открытку смотрелись дико среди позолоченного резного великолепия Круадора.
– Как называется эта? – наугад спросил Баклавский, пытаясь поймать какую-то закономерность в серебристо-синей шахматной мешанине.
– Это – «Зима над океаном», – обрадовался вопросу художник. – Я больше всего люблю маринистику. Глаз смотрит, а душа отдыхает. Сначала у меня, пока рисую, а потом у вас – каждый раз, как соизволите задержать взгляд.
– И как тут разобрать, где океан, где что?
Художник пожал плечами:
– Я так вижу.
– И как, покупают? – Баклавскому показалось неудобным уйти сразу.
– За бесценок, – рассмеялся горбун. – Студенты в основном. Для подарков, когда с деньгами туговато.
– И сколько такая «Зима» стоит? Накануне зимы?
– Семнадцать монет, – прищурился художник, оценивая состоятельность Баклавского. – Но отдам за пятнадцать… Хотел сказать, за тринадцать.
Горбун совсем поник, понимая, что вряд ли случайный буржуа раскошелится на его мазню.
– И еще, – добавил он, – возьмите лучше другую.
Привстав на цыпочки, из верхнего ряда картинок выцепил уверенным движением одну, видимо на самом деле отличая ее от прочих.