Прощание с иллюзиями. «Поедемте в Англию»
Шрифт:
Но строго говоря, мое положение было престранным. Дома, в СССР, меня не знал никто, в Америке же моя фамилия становилась все более известной. Мне позволено было общаться с американской аудиторией по телевидению, но советский телеэкран оставался для меня закрытым. Собственно, эта ситуация отражала отношение ко мне руководства. Тут самое время упомянуть о роли, которую сыграл в моей жизни Гелий Алексеевич Шахов.
Я познакомился с ним в 1973 году, когда его назначили главным редактором Главной редакции радиовещания на США и Англию. Его назначение было связано со снятием прежнего главного редактора, Николая Николаевича Карева, убежденного противника политики разрядки и любого сближения с Соединенными Штатами. Собственно, решение о его снятии и приняли после того, как он написал письмо (уж не помню, куда), в котором протестовал против вышеозначенного. Перед своим уходом Карев позвонил мне домой и посоветовал срочно искать другую работу, поскольку Шахов жуткий антисемит. Я до сих пор не понимаю,
Катечка дома на 3-й Миусской. 1965 г.
Упоминал я и о том, что, работая на Иновещании, журналист не мог пользоваться топорной пропагандой, предназначенной для советской аудитории, он должен был иметь дело с куда более утонченной публикой; кроме того, на Иновещании разрешалось затрагивать темы, являвшиеся табу для СМИ внутри страны. Журналисты-пропагандисты Иновещания были, как правило, лучше информированы и отличались более яркой индивидуальностью, чем работавшие на советскую аудиторию. Появляясь в домашнем эфире, они привлекали к себе всеобщее внимание. Вот лишь некоторые примеры: Влад Листьев, Александр Любимов, Владимир Цветов, Михаил Таратута, Михаил Осокин, Дмитрий Захаров да и ваш покорный слуга…
Благодаря Гелию Алексеевичу я стал одним из немногих сотрудников Иновещания, чью фамилию узнало высшее руководство Гостелерадио. Но и это не все. Шахов решил сделать меня «выездным», отпереть дверь, которую осенью 1969 года приоткрыл генерал КГБ, курировавший нашу семью (упомянутый мной Виктор Александрович), – тогда это позволило мне выехать в ГДР, в Дрезден (!) к отцу, где его свалил тяжелый инфаркт, и привезти его домой в Москву вместе с мамой. После этого дверь вновь заперлась. Шахов же, задумав открыть ее, взялся за дело крайне непростое. Однако и сам он был непрост и, видимо, имел необходимую отмычку. Так или иначе, он отправился на прием к председателю Гостелерадио СССР Сергею Георгиевичу Лапину, имел с ним разговор, о содержании которого мне никогда не говорил, лишь сказав, что Лапин обещал помочь. И вот весной 1977 года мне сообщили, чтобы я готовился к поездке в США. Я был вне себя от радости. Спустя несколько дней меня попросили принять участие в одной из самых популярных в Великобритании радиопередач – «Шоу Джимми Янга». Это был первый, если я не ошибаюсь, приезд в Москву крупной западной коммерческой радиопрограммы. Янг и его команда собирались провести для британского слушателя пять передач в прямом эфире с участием советских граждан. Британцам давалась возможность бесплатно звонить в московскую студию и задавать вопросы советским гостям – как известным, так и не очень. Успех этого мероприятия превзошел все ожидания. Это было и мое первое участие в иностранной программе, и именно там я впервые, если мне не изменяет память, позволил себе высказать некоторую критику в адрес советской системы. Ничего сверхъестественного я, конечно, не сказал, но сам факт, что прозвучала хоть какая-то критика, был чем-то совершенно новым и неожиданным. Я получил массу поздравлений от друзей по работе и от наших британских коллег. Я находился на невероятном подъеме – не только потому, что отличился в программе Янга, а еще и оттого, что знал: мои выездные документы оформляются.
Накануне своего отъезда из Москвы Джимми Янг устроил прием для всех советских участников его программы. Во время приема мне позвонил начальник Управления кадров Гостелерадио СССР Игорь Лобанов и сообщил, что мне в поездке отказано. В Америку я не еду.
Как описать мое разочарование? В течение многих лет я сознательно гнал от себя всякие мысли о загранпоездках, запрещал себе думать о невозможном. Потом благодаря Шахову появилась надежда, свет в конце туннеля. Свет этот постепенно становился все более ярким, и я стал мечтать о том, как ступлю на улицы моего любимого Нью-Йорка, пройдусь по всем своим старым местам, по своему «газетному маршруту». И вот мечта с треском рассыпалась.
Если не считать 1957 года, не было более тяжелого для меня времени в Советском Союзе, чем 1977 год. Потому что я потерял надежду. Я сдался. Я был на грани того, чтобы пасть на колени и молиться. К счастью, этого не случилось. Если бы это случилось, я не знаю, к чему это привело бы, кем бы я стал, где бы я был сегодня. Я придаю этому такое значение из-за своего отношения к религии и к церкви, а это требует некоторого объяснения. Я принципиальный и непримиримый противник института Церкви. Признаюсь – без всякого удовольствия, – что Церковь демонстрирует необычайную живучесть. Больше не могу сказать о ней ничего хорошего. Что до существования какого-либо Высшего Разума, то к этому я отношусь менее категорично, хотя и не верую в Бога. Бывало, что я завидовал тем, кто верит. Бывали времена острой боли и одиночества, ощущения беззащитности и отчаяния, когда возникал соблазн опуститься на колени и помолиться. Но я никогда не уступал этому соблазну, опасаясь, что этим предам себя, что поднимусь с колен другим человеком. Возможно, лучшим, возможно, нет, но другим. Мистика? Быть может. Но это не меняет сути.
Тогда же, в семьдесят седьмом, я был на грани срыва. Начал пить. Я порой не помнил, что говорил и делал накануне. Я стал открыто говорить о намерении эмигрировать, о своей ненависти ко всему советскому, о том, что я здесь – чужой. Это были тяжелые времена не только для меня, но и для моей жены. Знаю, что она страдала. Я себе этого не простил и никогда не прощу.
Мне кажется, что отчасти происходившее со мной связано со смертью моего отца в 1975 году.
Наши отношения никогда не были простыми. Но они стали совсем тяжелыми в 1957 году, когда в ответ на мои слова о том, что я хотел бы вернуться Америку, он пригрозил сообщить об этом в КГБ и добиться моего ареста. Это явилось причиной того, что в начале шестидесятых годов я внутренне отказался от отца – хотя ни он, ни мама не имели об этом представления.
Возможно, я уже писал о том, что мой отец был необыкновенно обаятельным и привлекательным мужчиной. Женщины были от него без ума, а он от предложений не очень-то отказывался. Словом, в начале 1961 года до меня стали доходить слухи о том, что у отца – роман с женщиной вдвое моложе его. Это была дочь известнейшего советского кинорежиссера, особа с лисьими повадками, несомненно, умная, острая на язык и вполне современная – в смысле эмансипированная (не знаю почему, но отцу нравились «эмансипахи»). Слухи эти довольно больно задели меня, и я помню, что решил поделиться с Иосифом Давыдовичем и Ниной Павловной. Но случилось так, что Иосиф Давыдович, ближайший папин друг, рассказал ему о моем беспокойстве. Вскоре отец позвонил мне и попросил зайти поговорить. Мне эту встречу не забыть. Никогда.
– Люди обожают трепать языком, и ты, как я понял, такой же, как все, – начал он, – но ты мне объясни, как ты можешь обсуждать поступки твоего отца, как ты можешь усомниться в его порядочности? Как смеешь ты сомневаться в моей любви к твоей матери? Как мог ты, хотя бы на мгновение, допустить, что я могу причинить ей боль? Как же ты можешь?!
И в самом деле, как я посмел? Я попросил прощения, я был отвратителен себе, я себя презирал…
Но хуже всего было то, что во мне сидело нечто, отказывавшееся поверить ему, и это нечто все повторяло и повторяло: «лукавит он, лукавит». В это время я переписывался с американкой, с которой познакомился во время Всемирного фестиваля молодежи и студентов в 1957 году. Она писала мне до востребования на Главпочтамт, и вот через неделю после разговора с отцом я зашел на почту, чтобы проверить, нет ли мне письма. Я подошел к окошку и протянул девушке свой паспорт. Она стала перебирать письма на букву «П», вынула конверт, положила его в паспорт и сунула мне. Взяв паспорт с письмом, я отошел, потом посмотрел на конверт. Он был адресован Познеру В. А., а не В. В. В строке обратного адреса указывался черноморский курорт, где, как мне было известно, отдыхала та самая дама, о которой шли слухи. Не задумавшись, я вскрыл и прочитал письмо…
Я понимал, что не имел на это права, письмо-то адресовалось не мне. Но в этот момент мне было совершенно наплевать, «что такое хорошо и что такое плохо». Я должен был прочесть это письмо. Я должен был узнать правду, какие бы последствия ни грозили мне. И правда эта заключалась в том, что отец солгал мне. У него с этой женщиной был роман.
Окажись он в тот момент рядом, я убил бы его. Не за то, что он спал с этой женщиной – я был достаточно взрослым, чтобы понимать: это случается, более того, это, скорее, правило, а не исключение. Но то, что он соврал, то, что заставил меня чувствовать себя мерзавцем, сыном, предавшим отца, – этого я не мог ему простить. Я возненавидел его.
Ровно через неделю я вновь вернулся на Главпочтамт, вновь протянул паспорт – и попал в десятку! Не обратив внимания на несовпадение его и моего отчества, девушка опять протянула мне то, за чем я пришел. И снова я прочитал письмо, и снова нахлынула на меня черная волна ненависти. Я поклялся, что отец за все заплатит, – за то, что он сделал с моей мамой, за то, что он сделал со мной. Я поклялся, что наступит день, когда я предъявлю ему оба эти письма и спрошу: «Ну, что ты теперь скажешь?»
Но я так и не исполнил этого.