Прощание с миром
Шрифт:
Но все-таки я помню день, когда я оказался за одним столом с двумя этими женщинами. Мы сидели в столовой, обедали вместе, и я, помню, очень стеснялся, потому что вдруг здесь, на этом хуторе, за этим столом, поймал себя на том, что я не умею пользоваться прибором, не знаю, в какой руке следует держать вилку, в какой нож. Явдруг это как- то очень остро и задето почувствовал... Ясказал об этом сидящей во главе стола хозяйке, которая, как я увидел, как нарочно, пользовалась не только вилкой, но и ножом тоже. Она, конечно, и сама заметила это и, улыбнувшись, успокоила меня, сказала, что это не беда, что каждый должен есть так, как он привык, как он находит это удобным для себя...
Яедва ли поверил ей, но мне сразу стало легче, я благодарен был этой женщине, что она так сказала, что она так снисходительно отнеслась ко мне.
Япомню еще, как в те же самые дни отсюда, из этого хутора, я ходил в Митаву. Митава, так тогда назывался этот город, была километрах в шести, я думаю, или в семи от нас. Мы ходили туда с младшей сестрой, тоже уже немолодой женщиной. День был дождливый, было очень слякотно.
Вот то, что мне запомнилось из этой моей случайной экскурсии в Митаву.
Вскоре после того мы были переброшены на новый для нас фронт, в самую середину наступления, которое очень скоро началось, в Польшу были переброшены, под Варшаву, и мы уехали из этого хутора, что стоял возле дороги, под Митавой. Ятеперь уже не помню куда. Куда-то ближе к той станции, с которой нам через некоторое время предстояло грузиться и эшелоны. Но я хорошо помню последний день, когда мы уезжали от наших хозяек. Было это в полдень, в первой половине дня. Ятолько что опять-таки пришел из подразделения, от комбата, в батальон к которому я всякий раз, когда на то предоставлялась возможность, ходил. Пришел как раз в то время, когда товарищи мои заканчивали погрузку, уже даже борта машины были подняты. Наши хозяйки, эти две сестры, стояли тут же, на крыльце, наблюдая за нашими поспешными и, как видно, неожиданными для них сборами. Мне уже надо было лезть туда, в кузов, в ящик, и котором я так не любил ездить. Все ужо сидели там. Все уже было сложено, и надо было уезжать. Яподошел к нашим хозяйкам, чтобы попрощаться с ними. И когда я прощался, та, что была постарше, достала что-то из кармана — из фартука, который был на ней,— и вложила мне в руку, что-то завернутое в белый батистовый платок. «Это — вам»,— сказала она. Что это было, я не знал и очень смутился. Яразвернул платок и посмотрел, что такое там было в нем, и увидел часы, когда-то, должно быть, карманные, а теперь переделанные на наручные, с вдетым в них белым узким ремешком. «Павел Буре» они назывались. Так и было написано на них—«Павел Буре, поставщик Двора Его Императорского Величества», старинные еще часы, откуда, из каких шкатулок, из каких укладок извлечены они были на свет! Янемножко растерялся—и рад был и в то же время растерялся, не знал, что мне делать, как быть... Вытащил деньги, они у меня были близко, тут, в нагрудном кармане гимнастерки, только что недавно получил жалованье, еще не истратил, да и не на что было тратить, и все, что было, несколько бумажек, немного, конечно, рублей, кажется, шестьсот тогдашними, пытался сунуть этой женщине,— от глупости, конечно, от растерянности полной, сдуру, что называется. Но она отвела руку с этими моими и самому мне уже противными бумажками. «Это вам,— сказала она опять,— вам. Подарок».
Как уже сказано, я был очень смущен, и смущен и растерян, не знал, как мне быть и чем отвечать. Ясмущенно, ненаходчиво поблагодарил и полез в кузов.
Япотом долго носил эти часы, дошел с ними до Берлина до самого, пока там, в Берлине, в рейхстаге, мне не достались другие, нынешние, которые я и теперь еще время от времени ношу.
Глава первая
Дорога была белой и не очень широкой, а кругом стоял лес. Солнце еще не поднялось высоко, и внизу на дороге лежала плотная тень. Лес был еще голый и сырой, там было темно и оттуда веяло холодом.
Нас было двое в повозке, я и капитан Кондратьев — раненный на Одере командир артиллерийской батареи. Яего вез в госпиталь. Мы ехали в обычной военной телеге с крутыми бортами, на дно которой было брошено немного сена. Впереди нас, где-то под самым хвостом лошади, приткнулся солдат — повозочный в пилотке, которая была натянута на его голову от уха до уха. Ехали мы не на резиновом ходу, а на колесах, окопанных железом, по тележку пашу не трясло и не колотило, они вращались тихо, сами по себе как бы. Только слышался цокот копыт. Лошадка была хорошая, пришедшая в Германию русская лошадка, уцелевшая от мин и снарядов. Яехал за пакетом в армейский штаб и по пути должен был сдать капитана в госпиталь. Капитан был ранен, ранен тяжело, я в руку и в ногу, и к тому же контужен. Он наскочил на мину. Какое-то время, и довольно долго, он лежал в санроте своего полка, все не хотел уходить оттуда, но теперь его отправляли в тыл, в армейский госпиталь.
Тылы наши сильно растянулись, и потому дорога нам предстояла неблизкая.
Язнал
Солнце поднималось все выше и выше. Становилось теплее. В лесу еще сохранялась тень, и из глубины ого еще веяло сыростью, но от прогретых на солнце макушек сосен доносился теплый запах смолы. Мы катили через лес, и дорога, каменная вся, там, где на нее падало солнце, успела просохнуть от проступившего на ней за ночь инея. Мой спутник тревожно оглядывался, озирался вокруг, как бы не понимая, где он. Вдруг телега остановилась. Лошадь, качавшаяся до того довольно легко, вдруг неожиданно встала, затопталась, словно бы уткнулась в какую-нибудь преграду, и принялась кому-то однообразно поматывать головой. Но никого и ничего отсюда не было видно. Яприподнялся и ничего не увидел, но тут я, вздрогнув, приказал повозочному стоять и поскорее выпрыгнул из повозки. Перед самой мордой лошади маленькое на длинных ножках животное судорожно скользило по дороге. Боясь, что оно сейчас взлетит над дорогой, стукнет копытцами и пропадет, я сейчас же схватил его и, держа в руках, перевалился через борт. Все это случилось за одну минуту, и я, откровенно сказать, даже не понял, кто это. Лошадь тронулась. Кондратьев повернулся ко мне и болезненно мычал, будто не верил. И повозочный тоже, крутнул головой и рассмеялся. Все было как прежде, тот же лес, то же солнце, проглядывающее между сосен. Будто ничего не произошло. Только в птичьем хоре наступил перерыв. В телеге у нас находилось маленькое пугливое существо на длинных ножках. Дикий козленок! Только теперь мы почувствовали по-настоящему, что мы одни, что мы выехали из войны, что ничего вокруг нас нет, кроме этого вернувшегося дня, утреннего солнца, леса, звеневшего птицами, и этой дороги, высокой, прямой, с играющими на ней бликами, дороги, уводящей от войны, от переднего края; щебечущего леса, прелых и пряных дурманящих голову запахов опавшей листвы и травы.
Яотдал козленка Кондратьеву. Поставив его рядом и прижимая к себе, он поддерживал его здоровой рукой. Козленок втягивал воздух в себя и начинал биться. Лесные запахи пробуждали в его мозгу какие-то свои, непонятные нам всем, но сильные воспоминания. Рыльце у него было черненькое, а сам он был рыженький, с желтыми пятнышками на спине. Еще с трудом, еще неумеренно стоял он на своих длинных ножках между мной и Кондратьевым и чутко поводил ушами.
Солдат перестал подгонять лошадь, мы как-то сразу перестали торопиться. Время от времени нам встречалась какая-нибудь громоздкая, высоко нагруженная немецкая фура, запряженная двумя мохноногими тяжелыми битюгами. Завидев нашу повозку, сидящий на козлах хозяин такой фуры заранее пугался и еще издали, далеко не доехав, начинал отворачивать, прижимался к обочине. Он изо всех сил старался как можно скорее уступить нам дорогу. Он намеренно громко понукал лошадей и не столько пугался, сколько, я думаю, старался придать своему лицу испуганное выражение. Но почти в ту лее минуту, заметив в нашей повозке поднявшегося на ноги козленка, принимался хлопать глазами, мгновенно забывал обо всем, опускал вожжи, лицо его приобретало естественное свое, заинтересованное выражение, человек успокаивался, улыбался. Улыбаясь друг другу, мы дружелюбно разъезжались.
Мы уже давно выехали из леса и теперь ехали через поля. Повсюду были видны вьющиеся по полям дороги. Земля еще не просохла как следует и была черная, холодная, вся еще стылая, она еще только готовилась к цветению, к тому, чтобы, прогревшись до глубины, начать возвращать поглощенное ею тепло, обращать его понемногу в плоды, в цвет и завязь, в клубни и злаки. Мы уже давно выехали из леса и теперь медленно спускались в долину, все куда-то ниже и ниже под уклон. Яне знаю, почему мы так долго спускались. Начались долины, холмы, красные крыши построек и озими, еще зеленые, только еще вытаявшие, еще не пошедшие в рост. Козленок лежал, подобрав под себя ноги. Он уже перестал вздрагивать, давно оставил попытки вернуться в лес, к матери, к семье своей; может быть, и просто смирился и, как казалось мне, чутко подставлял свою костистую спину под мою руку. Тележка наша все катила и катила, мягко постукивала на неровностях. Солнце давно уже начало припекать, оно давно уже поворотило к
западу.
Так, с козленком в передке повозки, мы добра- лип, до речки, огибающей деревню по самому краю. Река была неширокая, текла медленно, почти вровень с берегами, густо заросла по берегу ивами. Мы въехали в их легкую тень и здесь, у воды, на окраине деревни, остановились, потому что пришла пора кормить лошадь. В передке у повозочного оказался кошель с овсом. Кондратьев остался в телеге, а я вылез. И тут нас сразу же окружили, немецкие дети стояли кругом и заглядывали к нам в повозку. Они были такие же любопытные, как и все дети на свете. Подошла еще женщина с ребенком на руках и тоже смотрела в нашу повозку на лежавшего в ней козленка. Он лежал на постланном ему сене, лежал спокойно, видимо, он окончательно успокоился или устал. Мы и сами закусили тем, что у нас было с собой, перепрягли и поехали дальше, и — не знаю, сколько мы еще проехали. Оставшаяся часть пути запомнилась мне меньше, чем наш выезд, чем дорога через лес. Ехали при все более западающем солнце, ехали на юг, вернее, на юго-запад даже, между двумя рядами деревьев, вставших не за канавой, как у нас, а на самой дороге, по краям, и к вечеру, когда солнце уже спряталось, зашло за холмы, въехали в деревню. Здесь, в этой деревне, и размещался тот госпиталь, в котором я должен был оставить своего спутника.
Подвода наша остановилась под деревьями возле одного из домов. Как всегда это бывает в темноте, деревья, стоящие рядом, казались необыкновенно высокими. Да и сама улица тоже выглядела в темноте необыкновенно широкой, и в темноте опять же казалось, что вся она поросла травой... Из калитки, из темноты двора, вышли несколько девушек. Они, как видно, уже знали о нашем приезде и поджидали нас. Впереди всех стояла женщина, небольшая, широколицая, в военной форме, как все. Яприподнялся на своем сене и увидел, как Кондратьев тяжело встал и, опираясь на телегу, молча передал ей козленка. (Он стоял перед ней, как бы защищаясь, держа козленка перед собой.) Была она не в гимнастерке, а в военном, стянутом в талии платье. Белый воротничок белел у нее резче, чем у других. На плечах у нее, как я теперь увидел, были узкие лейтенантские погоны. Оно, как показалось мне, не ожидала этого, по козленка приняла. Не знала, как быть, и не ожидала, но приняла козленка па руки. Увидев козленка, девушки подняли крик, они чуть не прыгали от радости, от восторга.