Прощание
Шрифт:
– Была. Когда Лиза закончила, мы отдали её музею пансионата. Вы постарались быть наблюдательным, это похвально. Но заходите чересчур издалека. Мы уже коснулись центральной темы. Поверьте тому, что слышите.
– Тени? Меня пугали ими в детстве. Мать говорила, что они приходят за плохими ребятами и мучают их, пока те не исправятся.
Старик хохотнул и почему-то мне стало страшно.
– Тени не ходят за теми, кто выпил за гаражами или поставил капкан в лесу. Несправедливость в том, что они являются к тем, кто может раскаяться. Кто пытался и не преуспел. Кто наблюдал и сочувствовал,
Он говорил, и я видел. Смотрел поверх его седой головы и видел последние прикосновения, опоздавшие поезда, разорванные письма, забытые обещания. Века не случившихся встреч пролетали передо мной, как чужие воспоминания, которые вдруг начинаешь принимать за свои собственные.
– И что здесь? Чьи это истории? – Я приосанился, изображая делового человека, но голос у меня дрожал от возбуждения и страха.
– Тех, кто был мне дорог. И их теней. Сейчас мне не стыдно разделить правду с посторонним: все, кто живёт на этих страницах, давно ушли. Может быть, за одним исключением. – Он вдруг как будто потерял терпение, вытащил из моей пачки новую сигарету и нервно поскрёб лоб. – Вы будете читать или нет?
– С какой следует начать?
Я перетасовывал листы, как карты, пытаясь занять беспокойные руки. Дыхание перехватывало, как перед прыжком с большой высоты.
– Вот, держите. Они все подписаны. Рад бы забыть порядок. Вам нужен «Электроалкоголь».
Я кивнул, как болванчик, совершенно не понимая значения последнего слова.
– Не самое лёгкое чтиво. Сигарету?
Я снова кивнул. Немедля.
Электроалкоголь
– Это у тебя что?
Она придвинулась к нему, потирая опухшие красноватые руки в дырявых серых перчатках.
– Отменное «божоле нуво» две тысячи шестьдесят третьего года.
Он улыбнулся, поскрёб щёку и протянул ей трубку:
– Почему бы тебе сегодня не угоститься у меня? Мне уже неловко, держи.
– Если две тысячи шестьдесят третьего, то уже и не «божоле», и не «нуво». «Нуво» – это молодое вино, и ему должно быть шесть недель, а не шестьдесят лет. Где ты достал это?
– В том квартале замерзал один человек, я смог обменять свой шерстяной жилет на его трубку.
Она задумчиво причмокнула, натянула повыше горловину свитера и протянула руку.
– Ты этот жилет вязал полсезона, неужели это твоё «божоле» того стоит?
Он помолчал. Девушка взяла с его ладони трубку, немного потрясла её, прислушиваясь к шороху.
– Гранулы крупные. Уже свалялись. Креплёное выйдет, градусов на восемнадцать. Давай, твоё здоровье!
Она поднесла трубку ко рту и резко вдохнула. Он всегда смотрел за ней с любопытством – за неполные тридцать лет он не видел никого, кто вдыхал так. С такой жадностью и отрешённостью одновременно. Девушка зашлась кашлем, опершись на землю, попутно пытаясь запихнуть трубку ему в карман.
– Ирен? – Мужчина выдержал паузу. – Ирен, вчера в комиссионке работал телевизор. Врачи говорят, чёртов порошок вызывает
– Врачи? – Она хрипло засмеялась. – Это что за мажорная комиссионка, в которой себе могут позволить медицинский канал?
Он смутился. С минуту мужчина смотрел вглубь улицы, где у чернеющей пасти домовой арки серел туман.
– Ирен, меня приняли на работу. На настоящую неплохую работу. Не перерабатывать отходы, не закапывать отходные ямы. Я буду, кажется, печь хлеб, Ирен, из настоящей муки. Ты помнишь Костю? Помнишь, Ирен, мы собирали его всем кварталом? Тогда ещё Старик отдал ботинки, я как раз пожертвовал новенький жилет, ты нашла шляпу. Ты помнишь? Он неплохо обустроился там, на фабрике, и, ты знаешь, он не забыл о нас. Утром я побегу к нему, помоюсь, соберусь, а вечером ты меня жди здесь. Я принесу свой паёк, а Костя поговорит с хозяйкой, и, может, она разрешит пустить нас на ночь в свободную комнату.
– Кто тебе что сделает сейчас по доброте душевной, идиот. – Ирен сплюнула, посмотрела на стрелки разбитых наручных часов. – Уже поздно, одиннадцать вот.
– На них всегда у тебя одиннадцать.
– Потому что для меня всегда уже поздно. – Она сняла шапку. По плечам разметались засаленные медные кудри. – Я за тебя рада, если ты хочешь это услышать.
И он хотел. Разумеется, хотел. Но не так.
– А я сегодня жгла мусор, получила немного, но достаточно для нашего ужина. Но раз такое дело, то надо бы отметить пошикарнее.
Ирен оглядела его, пытаясь запомнить и его лицо, и этот день, и туман, и то, как у неё сводило ноги, и как сложно было дышать теперь, когда ночь вкатилась в переулок и становилась всё гуще и темнее с каждой минутой.
– Ты знал когда-нибудь, дорогуша, что раньше твоё божоле пили? Глотали, как воду или как слюну. Никаких порошков, никаких концентратов, милый мой. Жидкое, как кровь, божоле.
– Слышал.
«Неужели лихорадка?»
Он прижался губами к её лбу, холодному и влажному, как воздух.
– Так вот, сударь. Вашему вниманию представляется, – она бережно опустила потрёпанный тёмно-зелёный рюкзак на картонку и запустила в него руку, – старейшее чудо кулинарного искусства, ждавшее, пока бывший бомж, а ныне уже честный работник пекарни, выпьет его до дна.
Он отшатнулся от неё, зажав рот, раздираемый кашлем. Успокоившись, мужчина достал из внутреннего кармана пальто свою реликвию – зажигалку с фонариком – и посветил в сторону Ирен.
Глухой удар свёртка с вещами о землю. Тихое позвякивание стекла.
– Марсала.
Она прижала бутыль к груди и говорила так тихо и нежно, как над спящим ребёнком:
– Настоящая молдавская марсала. Крепкая моя, старая марсала.
Он растёр свои щёки, подышал на руки и сел к ней поближе. Немытые чёрные пряди, свисавшие на лицо, теперь особенно раздражали его, с привычным равнодушием прежде отбрасывавшего их кивком головы.
– Выпей! Выпей же! Ей сто лет в обед!
– Откуда ты взяла это? Ты же говорила, в твоей семье никогда не было приличных людей. Такие вещи если и существуют, то передаются по наследству.