Прощай, Акрополь!
Шрифт:
Я видел отчима и раньше, но никогда к нему не приглядывался. На этот раз я смотрел на него не отрываясь — так смотришь на траву в том месте, где случайно выронил перочинный ножик. Раньше она казалась просто зеленым пятном, по которому равнодушно скользил твой взгляд, но теперь, раздвигая ее руками, ты замечаешь, что между острыми, тонкими стеблями лежат камешки, цветут мелкие, как бисер, голубенькие цветочки, торчат почерневшие колючки боярышника, валяется прошлогодняя листва диких яблонь, по которой ползают мураши, замечаешь, что это целый незнакомый мир, мимо которого равнодушно проходят люди.
Мне предстояло познакомиться
Он вошел в коридор, его крупная фигура на минуту заслонила свет, падающий из открытой двери, потом свет снова прорвался, обдав его сзади лучами, и я, смущенный, двинулся ему навстречу, чтобы поздороваться.
— Поцелуй руку… — шепнула мама.
Наклонившись, чтобы выполнить ее просьбу, я почувствовал запах лошадиного пота и поводьев и увидел, что указательный палец протянутой мне руки намного короче остальных — на нем не было верхней фаланги.
Отчим не взглянул на меня и ничего не сказал. Он с безразличным, усталым видом принялся пить воду из котла, висящего на деревянном крючке возле очага.
Вот он выпрямился (на бороде его, стекая на грудь, блестели крупные капли) и, верно, озадаченный царящей в доме тишиной, поднял лицо к клетке. Его водянистые глаза стали стальными, розовые мешки под веками зашевелились. Но прежде чем он открыл рот и спросил, где канарейка, из соседней комнаты вышел Персифон, младший сын его брата. Этот мальчик — круглолицый, с редкими пепельными волосенками и белесыми бровями и ресницами — пришел со мной повидаться и показать купленную на ярмарке губную гармошку. Он стоял и улыбался своему дяде, ожидая, когда тот потреплет его по щеке и скажет: «Персифон, Персифон, не считай в окне ворон», а он ответит: «Я смотрел на ветку, дайте мне конфетку».
Эти стишки про мальчика со злополучным именем сочинила учительница, и все ученики знали их наизусть.
Но на этот раз дядя не произнес шутливых слов, а оглядел племянника с ног до головы. Мальчонка растерялся и так побледнел, что брови слились с белой кожей лица.
— Что ты сделал с канарейкой? — спросил в ярости отчим и притянул Персифона за рубаху. Рубаха вылезла из штанов, оголив выпуклый, как фасолина, пупок. — Это твоих рук дело?
Персифон пошевелил губами, видно, хотел сказать «это не я!», но оглушительная затрещина чуть не сбила его с ног, он перевернулся волчком и остановился лицом к стене.
— Ты знаешь, откуда я ее привез, шалопут? Аж из Ксанти, из армии! Знаешь, как я бегал с клеткой по вокзалу в Софии, когда началась бомбежка? А?
Мальчуган ничего не знал. Он молча уткнулся лбом в стену, затылок и шея его горели от затрещины, а нестриженые волосы, слипшиеся около ушей, вздрагивали, когда он всхлипывал.
— Это я, я выпустил канарейку… Я хотел повесить клетку к окну! — крикнул я отчиму, ожидая, что вот–вот прозвенит пощечина.
Но он не пошевелился.
— А тебя пе спрашивают, и потому молчи! — бросил он и, взяв Персифона за шиворот, понес его к выходу — босые ноги мальчишки волочились по вытертым кирпичам…
Я смотрел, как отчим пересек двор, вывел коня и, привязав его к телеге, начал расчесывать спутанную гриву. «Действительно он считает виновным Персифона или эта затрещина должна послужить предупреждением мне, впервые в это утро переступившему порог его дома?» — думал я.
В одной из
Это был прадед моего отчима — самый видный отпрыск старинного рода, переселившегося в эти места из северо–западной провинции. Мама говорила, что когда–то у него было более сорока гектаров пахотной земли и огромная семья. По утрам с гомоном батраки и цыгане под скрип телег отправлялись обрабатывать его поля, раскинувшиеся по берегам Огосты. А в полдень сам хозяин пускался в объезд своих владений, чтобы проверить, сколько вскопано земли, сколько снопов поставлено на жниве. Белый конь бежал, подрагивая стройной шеей, колосья щекотали ему брюхо. Высокая пшеница ходила волнами, стараясь затянуть его в свои омуты, и конь, весь мокрый от росы, испуганно ржал, боясь утонуть.
Цыгане первые замечали кудрявую, словно облепленную кукурузными хлопьями, папаху хозяина и принимались копать с таким усердием, что сухая земля дымилась под их мотыгами. Подъехав, хозяин натягивал поводья, приставлял ладонь к бровям и, приподнявшись на стременах, оглядывал батраков, которые стояли, опершись на мотыги, и ждали его брани. Но он молчал и только хмурил брови (что означало: «Поживей, поживей поворачивайтесь!.. Вот придет время платить, тогда посмотрите…») и, оборотившись к ближайшему цыгану, говорил: «Эй, Русто, дай кырчагу водицы глотнуть!» Брал в руки нагретый солнцем облитой глазурью глиняный кувшин, заткнутый кукурузной кочерыжкой, отливал немного и пил не из носика, а из широкого горла — противная теплая вода булькала и заливала ему грудь…
Таким я представлял себе этого деревенского богатея, глядя, как мой отчим, его обедневший правнук, прилаживает седло к спине лошади, готовясь в объезд своих земель. А их было около трех гектаров — мелкие участки каменистой почвы, оставшиеся от богатых владений после многочисленных переделов. На межах его полей лежали острые, как лемехи, граничные камни — символы незыблемой собственности. Когда надо было вскопать кукурузные поля, он всегда нанимал батрака–цыгана, хотя мы с мамой могли и сами управиться.
В полдень хозяин этой скудной земли появлялся со стороны лугов. Он подъезжал к нам, поскрипывая седлом, останавливал коня и, приставив ладонь к глазам, как это делал его прадед, смотрел, хорошо ли все вскопано. Взглянув на межу, он говорил: «Этот мошенник, Тошо Качов, опять передвинул камни. — И, повернувшись к цыгану, добавлял: — Эй, Манго, дай–ка кувшип!» Отлив из кувшина прямо на гриву коня — конь ржал, чувствуя приятный холодок, — отчим приподнимался на стременах и пил крупными глотками из горлышка (мама при этом морщилась: как он может пить эту цыганскую воду?). Наконец, вытерев ладонью обветренные губы, он с видом господина, который может быть великодушным даже к цыгану (не побрезговал и выпил из его кувшина!), ударял голыми пятками в бока усталой лошади и исчезал в лугах — высокая густая трава долго покачивалась за крупом лошади.