Прощай, печаль
Шрифт:
Над раковиной висело огромное зеркало с неоновым светильником наверху, и Матье стал пристально себя разглядывать. Перед ним предстала некая малопривлекательная личность с кожей зеленоватого оттенка. Быстро переведя взгляд с лица на шею, Матье стал внимательно рассматривать свою грудь. Вглядываясь в свое отражение, он ощущал себя уродом. Все обнаженные мужчины с их жалкими членами казались ему уродливыми (и он считал почти извращением то восхищение и преклонение, с которым отдельные женщины относились к этому неуправляемому и безжалостному органу). Затем Матье стал внимательно вглядываться в тот участок тела, за которым предположительно скрывалось сердце, попытался разглядеть внешние признаки сердцебиения и наконец сосредоточил свой взгляд на конкретной точке, на промежутке между верхней парой ребер, находящемся на едва заметной линии золотистых волосков, спускающихся до самого пупка. И ему представился некий зверь, спрут, безжалостное насекомое, в данный момент вполне живое и здравствующее, увеличивающееся в размерах и втайне отращивающее когти и челюсти. Да, в данный момент во тьме внутренностей, в кровавом мраке телесного месива это отвратительное, целеустремленное, непобедимое существо готовилось его уничтожить, лишить его солнца, ветра, красоты, радости, будущего, а также прошлого. Того самого прошлого, которое уже перестало интересовать всех его близких, за исключением одной из провинциальных теток, которую
Он закашлялся, его бросило в пот и в дрожь, точно он только что выстоял два раунда на боксерском ринге. Тут Матье стал медленно, очень медленно одеваться, все еще не обращая внимания на непрекращающийся стук в дверь клиента из ресторана, достигшего предела терпения и ярости. Затем он отворил дверь и, не глядя на входящего, пропустил его мимо себя. Ополоснув лицо, Матье машинально похлопал себя по щекам, вышел и, все еще не переводя дыхания, стал подниматься по лестнице. И лишь усевшись за столик и увидев перед собой любимого метрдотеля, Матье снова обрел присутствие духа.
– Вы сегодня один, месье Казавель?
– Человек всегда одинок, – улыбаясь, заявил Матье, не без чувства глубочайшего удовлетворения занявший столик на четверых.
Окно у столика выходило на широкую магистраль, и через стекло пробивались косые лучи солнца. Да, Матье был один, но по собственному выбору. Ведь ему ничего не стоило позвонить после визита к врачу либо домой, либо Соне, либо еще кому-нибудь, и в данный момент он был бы окружен внимательными, взволнованными, вздыхающими над ним женщинами. К сожалению, ему в голову пришла пагубная идея отправиться к закадычному другу Роберу… и тут рот его скривился в саркастической усмешке. Тем не менее он совершил великолепную прогулку по берегам Сены, Сены без монументов и исторических памятников, и как раз на одной из набережных резко затормозил грузовик, который чуть не положил конец мучениям. Так Матье преодолел приступ нарциссизма, от которого ему потом стало стыдно. Возможно, то была естественная реакция в его ситуации, но Матье этого не признавал. Он не позволял себе расслабиться. Он еще сразится с этими ужасами, даже если придется обманывать себя. Какая важность! Ведь ему осталось жить всего шесть месяцев. И он не собирается их разменивать на ужасы, на переживание устрашающей очевидности близкого конца. Напротив, он, как всегда, отдастся радостям бытия, пусть даже их будет меньше, чем тех, что порождали гармонию между ним и этой планетой. Он запретит себе испытывать ужас перед смертью так же, как более или менее успешно запретил себе из гордости испытывать сожаление по поводу разрыва с Матильдой. Он не станет «калечить свою жизнь».
Метрдотель налил Матье мюскаде, легкого, искристого вина без запаха, и Матье стал пить медленно, маленькими глотками, полузакрыв глаза. Женщина, сидящая за одним из ближних столиков, стала разглядывать его не без зависти и не без удовольствия, как обычно смотрят на довольного жизнью зверя: так обычно смотрят со стороны на чужое счастье.
После двух чашек кофе, выпитых у солнечного окна, и множества добрых слов, высказанных весьма кстати ревностным Андре (он повел себя в высшей степени предупредительно после того, как Матье поведал ему о своих заботах), Матье решил уйти. Соня придет к себе домой не раньше чем через час: она уйдет из Дома моделей только тогда, когда сыграет перед клиентами все свои привычные роли. После того, как, высокомерно священнодействуя, Соня продефилирует походкой пресыщенной императрицы с соответствующим выражением лица, она отправится домой, чтобы разыгрывать там маленькую девочку, свернуться в клубочек на диване и начать жаловаться на жизнь детским голоском (как бы в наказание Матье за то, что у него никогда не было плюшевых зверушек). На протяжении последующих шести месяцев она сможет накупить их еще немало и, быть может, утешится ими после смерти своего Большого Медвежонка (таким прозвищем она недавно наградила Матье).
А пока, чем бы заняться? Идти в кино было просто невозможно: если пойти на драму, то совершенно исключено, что он вдруг заинтересуется мелкими неурядицами персонажей; если же ему попадется комедия, то вряд ли он окажется в состоянии воспринимать даже самые остроумные ходы и реплики. Абсолютно невозможно и даже немыслимо потратить столь драгоценное время на знакомство с творческой манерой кого бы то ни было из режиссеров. Более того, даже речи быть не может о фильмах «черной серии» или категории «Б», а также о бесконечной игре в джин-рамми. Ну а если пуститься в плавание в сторону Пруста, музеев или азартнейшего баккара? Тоже нет. Он отвергал мелкие развлечения, но его не интересовали и вещи крупномасштабные. Так что предстоящие шесть месяцев представлялись весьма забавными: жить предстояло на некоем промежуточном уровне. Нет-нет, на самом деле ему нужно только одно: после того как он обо всем расскажет обеим своим женщинам, ему надо будет выговориться наедине с собой. Уже давно сложилось так, что у Матье не хватало времени на самого себя, и он не мог не признать, что есть на свете странное удовольствие, странное при данных обстоятельствах, пусть даже непритязательное и непрочное, но зато утешительное. Вот именно: «утешительное». Ведь держался-то он хорошо; выдержки и терпения ему было не занимать, а излишней жалостью к себе он не страдал и потому мог оценить все попытки прямым или окольным путем докопаться до истины. Можно подумать, было заключено своего рода перемирие или достигнуто согласие между ранимым «я» и доносящимся сзади насмешливым эхом, словно позади целый набор лже-Матье Казавелей, каким-то образом возвращающих ему силы и жизнь. «Точно смерть оживит меня», – громко проговорил Матье, разговаривая сам с собой, и тотчас же разразился смехом из-за несерьезности и мелодраматичности этой формулы. И хотя он смеялся, разговаривая сам с собой, проходившие мимо пешеходы, к счастью, не оборачивались и не таращились на него с выпученными глазами. «По крайней мере, никто ничего не заметил», – вслух проговорил он, а возможно, ему уже становилось безразлично, что о нем подумают? Самое время.
Ну, ладно, если уж ему суждено стать сильным и уверенным в себе, то не исключено, что он станет человеком, трезво мыслящим, о ближайшем будущем в частности. Как ему в него вписаться? На каких условиях? О страданиях не может быть и речи. Матье сентиментальный и нежный, равно как и Матье – циник и бабник, к дуэту этих поочередно солирующих голосов, поселившихся в его оболочке, он прислушивался, находя их пикантными, – так вот, оба эти Матье были одинаково милы ему. По крайней мере, Матье казалось, что эти два воплощения, два простеньких его образа мало-помалу размываются под воздействием событий и заменяются силуэтом, изображением человека в профиль, вокруг которого свистят пули, но ни одна из них не попадает в цель. Человека изысканного и мягкого, который способен не обращать ни малейшего внимания на похвальбу или угрожающие выкрики, характерные для такого рода битв. Да, получалось, что на место Матье вставала некая его копия, – возможно, копия более точная или более соответствующая истине, чем исходная модель, а в данном случае и более соответствующая ситуации, чем все остальные копии.
Однако эта столь ловкая и скрытная личность явно трусит перед лицом заранее известных физических испытаний. Матье когда-то и сам принадлежал к числу тех, кто способен пройти пешком три километра с разбитой ногой, но устраивает жуткий крик, когда перед носом начинает крутиться оса. Страдания уже не за горами. Что тогда делать? И кого звать на помощь? Да, конечно, надо будет покончить с собой, но неужели совершать это придется в полном одиночестве?
И Матье вспомнил, как в юности он с двумя-тремя друзьями своего возраста обменялся серьезнейшими и недвусмысленнейшими клятвами. Они дали друг другу слово, что в случае неизлечимой болезни или полной инвалидности окажут друг другу необходимые услуги. Такой клятвой он, в частности, обменялся с обоими Дамбье в девятнадцать лет – с братом и сестрой Дамбье, неразлучными друзьями на протяжении двух лет. А потом Клод умерла, да еще от рака. Она умерла, как пишут в газетах, «после тяжелой и продолжительной болезни». И случилось это лет пять назад. В последнюю весну своей жизни Клод весила двадцать девять кило, лишилась волос, а в постели ее била непрекращающаяся дрожь. Ни брат ее, ни он, Матье, не рискнули предложить ей помощь, чтобы приблизить конец, ибо даже наедине с ними она строила планы на предстоящую зиму: снять шале, заняться делами… Короче говоря, она продолжала жить. Она жила, погружаясь в мир химер, которые, само собой, то успокаивали ее озадаченных и не находящих себе места близких, то рвали им душу. Последние четыре месяца Клод ужасно страдала, и Матье раз десять еле удерживался от того, чтобы выяснить у нее, сохраняет ли силу прежний уговор. А не сделал он этого потому, что такой вопрос означал бы на деле подтверждение того, что она умирает, в то время как она не желала, чтобы Матье об этом знал. А может быть, она не хотела, чтобы ей напоминали о прежней клятве. Ибо стоит в течение нескольких дней сжиться с идеей смерти, как умирать досрочно больше не хочется. На самом деле на самоубийство отведено судьбой очень мало времени. Смелость и ясность ума очень-очень быстро сменяются иллюзиями и надеждой. Во всяком случае, подумал Матье, надо не поддаваться достойной сожаления пошлости, банальной беспечности и успеть умереть еще до того, как возникает мысль плыть по течению и жить дальше.
Так что сегодня, в первый день, когда все предстало ясно, четко и без прикрас, возникло намерение ни в коем случае не встречаться лицом к лицу со смертью. И, быть может, как только наступят первые приступы непереносимой боли, они-то и покажут со всей ясностью, что следует сразу же отвергнуть и исключить. А когда этот день наступит, все должно быть под рукой, не следует подвергать испытанию свою решимость уйти из жизни, убеждая врача, или аптекаря, или торговца оружием, что они должны ему помочь. На худой конец, напомнил он себе, у него есть старое охотничье ружье… но он одолжил его шурину – и надо же быть таким дураком, чтобы потакать его просьбам, тем более тот только тем и живет, что выклянчивает все подряд! Надо ружье забрать. Есть великолепный предлог: уже сентябрь, и начинается сезон охоты.
Но, по правде говоря, охотничье ружье – вещь не самая удобная. Матье припомнил – он где-то это прочел, – что в таких случаях на курок нажимают большим пальцем ноги, но, к сожалению, даже руки его частенько не слушались, а уж ноги… – роскошная мебель Элен будет порушена… Так что, наверное, лучше привязать к спусковому крючку шнурок и закрепить на стуле… Бог его знает, как лучше… главное то, что ружье должно быть надлежащим образом наведено. Любопытно, что сама перспектива самоубийства, вся сопутствующая ему грязь, рассматривалась им лишь применительно к дому жены. Само собой разумеется, это и его дом, но если быть честным – ее. Исключительно. Рассматривалась как некая супружеская обязанность, одна из многих, «the last, but not the least», [4] сказал бы владеющий английским Гобер. Самоубийство в доме Сони выглядело бы чересчур вызывающим, супружеская неверность была бы выставлена на всеобщее обозрение, а предпочтение, оказываемое Соне, получило бы явное подтверждение, чего Соня предпочла бы избежать. (Как и бедная Элен, ибо обе эти женщины с величайшим уважением, с живейшим почтением смотрели на свою личную жизнь, и это роднило их между собой.) Элен на веки вечные обрела бы право упрекать Матье в том, что он устроил ей эту «гадость». Гадость? А это действительно гадость? Неужели мужчина не может покончить с собой там, где он живет?.. Во всяком случае, ни то, ни другое место потенциального самоубийства особого восторга у Матье не вызывало… Гостиничный номер, классическое место для ухода из жизни, повергал Матье в ужас из-за полной его отъединенности от мира и избитости ситуации; прибежище исключительно самоубийц-сирот… Матье размышлял. Он всегда умел предельно четко осмысливать самые бредовые свои идеи и, напротив, несколько поверхностно относился к вещам в высшей степени серьезным. Свидетельством тому была тщательная разработка им данного неразумного замысла, ибо даже в его конкретной ситуации самоубийство все равно представляло собой некий вызов обществу. Оно являлось бы доказательством бегства от него, отрицания, неприятия окружающих, последним жестом личной независимости; и само по себе это выглядело бы проявлением нарциссизма – ну, в лучшем случае, претенциозности. Но ему на это было наплевать. Он покончил бы с собой, если бы смог, если бы захотел – если бы оказался достаточно смел, чтобы преодолеть страх перед смертью, а точнее, если ему станет достаточно страшно перед тем, что ему предстоит испытать, останься он жив. Завтра же он займется поисками морфия, шприца, ампул. Однако в этом случае нельзя будет обойтись без укола, и тут он задумался, а не предпочтительнее ли будет ружье независимо от того, какой урон по ходу дела оно причинит.
4
Последняя, но не худшая (англ.).
«Ты в Париже. Совсем одинок ты в толпе, и бредешь, сам не зная куда…» Чье же это стихотворение? Ах, да! Аполлинера. Строки из «Зоны», а далее следует «Песнь несчастного в любви», не слишком известные, но в цикле «Алкоголи» Матье предпочитал их всем остальным.
«Тут же, рядом с тобою, мычащих автобусов мчатся стада…», а далее:
«Горло сжала тоска… Словно ты никогда уже больше не будешь любим…» [5]
5
Стихи Г. Аполлинера – в переводе М. П. Кудинова.