Прощай, Терминатор!
Шрифт:
В этот день Настя и Никита, ребята с нашего двора, пришли с прогулки пораньше. И надо сказать, на это была причина: мама обещала прочитать им перед сном новую книжку. Придя домой, они наскоро умылись, выпили по кружке кефира, в общем, выполнили всё, что положено. А книжка-то уже на столе дожидается.
— Сегодня будем читать на кухне, — говорит мама, — а то у меня жаркое в духовке стоит.
Надо сказать, Насте и Никите всё равно, где им читают или рассказывают, потому что именно это занятие они любят больше всего на свете. Например,
— Мне очень хочется, чтобы вы услышали то, о чём написано в этой книжке. Это история про одного мальчишку, точнее говоря, история, которую этот мальчишка рассказал о себе… и ещё о чём-то очень важном. Слушайте…
Прощай, Терминатор!
Однажды мои папа и мама объелись медовых пряников, и вскоре родился я. Меня назвали Игнатом, потому что в тот день, когда я родился, был сильный туман; казалось, что мира больше не существует, что от него остался лишь крохотный этот кусочек: часть деревянного дома, лавочка под окном да ветка старой груши. Отцу моему привиделся в клочьях тумана покойный прадед Игнатий. Он сидел на ветке груши в белой холщовой поддёвке, осеняя наше окно крестным знамением. Так мне было дано имя Игнат. Кроме того, мне были даны все мои достатки и недостатки и то, что называют «черты характера», которые я не выбирал, но с которыми мне придётся как-то справляться. Мне предстояло раскрыть свой талант и не зарывать его в землю. Мне были даны игрушки, которыми я ещё не умел играть, а также друзья и враги, которые уже успели появиться на свет к этому времени и которым, в свою очередь, был дан я, хотя они об этом тоже вряд ли догадывались. Меня поджидали мои болезни, ушибы и ссадины… Но мне, помимо всего, была дана моя Родина, со всем её небом и снегом, с лесами и речкой за городом; мне, наконец, предназначены были дороги и приключения, ради которых я народился на этот свет, чтобы пройти их по возможности честно и до конца.
Я рос, и туман понемногу рассеивался. Когда я научился делать шаги, мир заметно расширился: он уже включал в себя соседскую клумбу, мамины грядки и сад с беседкой посередине, и границы его доходили до самой калитки. За калиткой проносились машины, но стоило ей открыться, как в ней обязательно появлялся мой радостный папа.
Когда я научился читать, туман отодвинулся ещё дальше, он стелился теперь где-то за окраиной, по холмам автомобильной свалки и по железной дороге. Я мог часами смотреть на дымку, в которую уходили рельсы и поезда. Мир становился всё шире и многолюдней, многие звали меня по имени, и я уже дорос до того, что ко мне могли обратиться с вопросом:
— Как дела, Игнат?
— Дела впереди! — отвечал я фразой, неизвестно откуда взятой мною, но всем она почему-то нравилась.
Зимой я сильно простудился, скатившись с откоса на речку и попав под лёд. Там было неглубоко, но пока я добежал до дома, вся одежда превратилась в настоящий панцирь и я ощущал себя рыцарем, закованным по макушку в тяжёлые латы. Температура поднялась под сорок, так что несколько дней я ничего не помнил. Были только мамины руки, я всё время чувствовал их, они касались меня, гладили, поили из ложечки, садились на лоб… Это было похоже на касание листьев, на крылья бабочки, на дыхание прохлады в палящий зной… Потом я почувствовал себя лучше, мама стала снова уходить на работу, и мне пришлось оставаться до вечера одному.
Испытания прошли настолько успешно, что я не мог сдержать своего восторга! Вездеходик слушался меня с полуслова: достаточно было подумать о непроходимой тайге или полярной пустыне, как он тотчас оказывался именно там, бесстрашно пробираясь по трясинам болот или ледяным торосам. Мне нравилось засыпать и просыпаться на его просторной тёплой лежанке, в нём я чувствовал себя в полной безопасности. Мы освобождали заложников, испепеляя огнём террористов; обездвиживали преступников и бандитов, превращая их вместе с оружием в каменных истуканов; мы спасали людей из-под развалин домов; прорывали в земле тоннели и отводили воду из затопленных районов и деревень. Труднее всего было с падающими самолётами. Вездеходик умел летать, но был слишком мал, чтобы удерживать на себе огромные лайнеры. Приходилось уплотнять разреженный воздух и срочно нагнетать горы снега. Самолёт падал в такой громадный сугробище и не разбивался, а плавно опускался и оседал на землю…
В общем, с вездеходиком всё получалось классно, но болезненный жар всё ещё бился в моих горячих висках и грудь разрывал грохочущий порох кашля.
Держась за спинку кровати, я смотрел в окно, меня всё больше увлекала новая, придуманная мною игра: я зажмуривал глаза, потом открывал их, пытаясь обнаружить какие-нибудь изменения в том, что виделось мне из окна. А виделось не так уж и мало: угол сада, соседский сарай, накрытый брезентом старый «москвич» на кирпичах вместо колёс, забор, а за ним крыши разных домов и дач, железнодорожный мост над речкой и синь лесов. Изменения происходили совершенно неожиданно и волшебно. Ещё несколько секунд назад всё было как обычно, и вдруг появлялся на заборе кот или ползла через мост электричка. А то вдруг прямо на стекле я увидел новый морозный узор, которого раньше не замечал. Я увеличивал промежуток между открыванием глаз. Откуда-то взялся стоящий на воздухе человек с пилой. Это оказался рабочий в люльке подъёмника, он опиливал поломанные снегопадом ветви деревьев. Наконец я зажмурил глаза и принялся считать до тридцати семи. Не успел я досчитать до двадцати, как услышал крики каких-то ребят, громкий хохот и свист, рассекающий воздух, — звук, похожий на запуск хлопушки. Но ничего не бабахнуло. Голоса пронеслись и затихли. Мне ужасно хотелось посмотреть, что же там произошло, но всё же заставил себя досчитать до конца. Открыв глаза, я не заметил никаких перемен. Если не считать, что с веток яблонь кое-где осыпался снег, всё остальное было по-прежнему. Те же сугробы, дорожка, забор, те же ржавые бочки вверх дном под белыми шапками… Мне показалось, как в темноте между бочками что-то зашевелилось. Скоро я был потрясён увиденным: на снегу трепыхалась ворона с отрубленной лапой, похожая на раненого вождя индейцев. Припадая на обрубок, она сделала несколько шагов и встала, пятная снег кровью. На шее её была затянута проволока, за которую её, видно, и перекинули через наш забор. Тело её сотрясалось от дрожи, но клюв был гордо вздёрнут. Она замерзала. Судя по всему, это были её последние минуты в жизни. Ворона подёргивала головой, пытаясь освободиться от проволоки, но больше всего поражало то несгибаемое мужество, с которым она держалась, стараясь изо всех сил утвердиться прямо и не упасть, словно решила умереть только стоя. Трудно было смотреть на это, но ещё труднее было бы не смотреть… Я не знал, что делать, снял трубку и позвонил папе.
— Там ворона… — у меня не хватало слов.
— Так, — сказал он.
— У неё отрезана лапа, она умирает!
— Плохо дело.
— Мне жалко её!
— Чего же ты хочешь?
— Но я не могу её спасти!
— Почему?
— Я больной!
— С каких это пор болезнь была помехой добру? Не теряй времени, потом перезвонишь.
Так в моей жизни появилась ворона.
Выяснилось, что у неё к тому же перебито крыло. На культю наложили мазь и забинтовали. Ворона вела себя отстранённо, не оказывала сопротивления и даже не пыталась встать. Её поместили в большую коробку из-под телевизора, в которую до этого собирали мои игрушки. Все перевязки ворона переносила удивительно стойко, не размыкая век, наверное оттого, что не желала больше смотреть на ненавистное человечество. Мы как могли старались облегчить ей страдания: я помогал маме накладывать повязки, закапывать в клюв лекарство, а папа ломал голову над изобретением для неё протеза.
На третий день у вороны наконец приоткрылись веки, а я неожиданно быстро пошёл на поправку. Мне разрешили вставать и ходить по комнате, и теперь почти всё своё время я посвящал вороне. Она недоверчиво присматривалась к окружающей обстановке, но уже позволяла мне гладить себя по голове и трогать за клюв.
За обедом папа вдруг улыбнулся и сказал:
— Я придумал ей лапу.
Действительно, в тот же день наша ворона гордо расхаживала на протезе, отлично сработанном из старой алюминиевой вилки.