Проситель
Шрифт:
Столица России, как выяснилось на исходе ХХ века, могла прекрасно существовать без промышленности, трудом одних лишь дворников.
Страна напоминала человека с «отключенными» внутренними органами.
Вопреки всем мыслимым законам биологии человек этот ходил, пил водочку, смотрел по вечерам телевизор, размышлял о необратимости реформ и даже время от времени участвовал в выборах, голосуя остановившимся сердцем. Особенно же повадлив был «отключенный» человек до похорон. Причем чем сильнее презирал его убиенный (в редчайшем случае умерший собственной смертью) депутат, министр, политик, лидер общественного движения, тележурналист
То была новая, точнее, старая форма существования, предшествующая окончательному исчезновению (замене) биологического вида. Иногда в целях маскировки, чтобы с виду было не так тревожно, это называли экономической (политической, налоговой, военной, образовательной и т. д.) реформой, изменением социально-общественной доминанты, конфедерализацией, а то и (чтобы стремительно — как в трубе унитаза — исчезающий вид проникся значением собственной миссии) историческим выбором.
Живой труп.
Мертвый жилец.
«Трупой жив» — под таким названием спектакль, вспомнил Берендеев, шел в московских театрах в начале девяностых. Некоторое время он тупо размышлял, что такое «Трупой» — имя, фамилия? Потом подумал, что вполне сгодилось бы и: «Тупой жив». Это было (в особенности для России) название на все времена.
Писатель-фантаст Руслан Берендеев вместе с видом летел в трубу унитаза, но в то же самое время как бы и парил над этим самым унитазом в вонючем, влажном облаке, одновременно наблюдая исход вида и ясно (насколько это возможно в данной позиции) осознавая собственное над видом избранническо-свидетельское парение.
Он не мог однозначно ответить на вопрос: доволен или нет своей нынешней — внутри и над унитазом — жизнью?
Это была новая жизнь, в которой пропорции физического и умственного были не то чтобы нарушены, но смещены.
Существование вне греха и добродетели, как бы уходящее, проваливающееся, ускользающее в прореху между добром и злом.
Особенный мир, в котором на первый взгляд присутствовало все, что положено, за исключением метрической системы, масштаба, единиц и мер, с помощью которых можно было бы измерить, исчислить те или иные его параметры. Грубо говоря, невозможно было установить, какая здесь температура воздуха, сколько градусов водка, какое напряжение используется в электрических сетях, сколько яблок или огурцов насыпают на килограмм. И вообще, закусывают ли здесь водку яблоками или огурцами? Главное же: почему и за что здесь убивают?
Единственное, что оставалось прежним, — деньги, но и деньги в «обезмасштабленном» мире доставляли не радость (хотя поначалу вроде бы радость), но острую внепричинную тоску, природу которой Берендеев пока не мог определить, какое-то отвращение к действительности. Они не столько украшали жизнь (внутри доставляемых деньгами благ отчетливо просматривалась библейская мерзость душевного запустения, помноженная на массовое какое-то — в особенности в отношении денег как части бытия — бескультурье), сколько приближали смерть: от обжорства, пьянства, инсульта, инфаркта, неизбывного отчаяния, наконец, почти что неотвратимого пришествия киллера.
Пожалуй, киллер был единственной постоянной величиной в обезмасштабленном мире.
Берендеев много размышлял о неустанно преследовавшей его острой внепричинной тоске.
И мысли его не отливались в твердые сущности, как не отливается в твердые сущности все, что прямо или косвенно связано с (в особенности с неправедными) деньгами, ибо, как известно, форма и содержание — категории, к деньгам (в особенности к приобретенным в результате так называемого первоначального накопления) не применимые, поскольку деньги (в особенности «первичные») как раз и есть то, что неустанно размывает, разрушает всякую форму и любое содержание.
Иногда писателю-фантасту Руслану Берендееву казалось, что природа острой внепричинной тоски заключалась не в деньгах как данности, но внутри человека, «схватившего» дозу исходящего от них излучения. То есть первопричиной, конечно, являлись деньги — источник радиации, следствием же — мутация сущности облученного человека. Мутируя, сущность комбинировала во времени и в пространстве, «смешивала краски» на картине мира, причудливо сочетала вещи несочетаемые.
Но было и нечто общее во многих измененных сущностях и мирах.
Берендеев подозревал, что именно здесь, в предполагаемом общем, бьют (в том числе и по голове) невидимые ключи, превращающиеся впоследствии в полноводные, смывающие на своем пути все реки. Странные это были ключи: как бы одновременно из воды и огня или из земли и неба, из любви и ненависти, из трусости и геройства. На связке Берендеева пока болталось только два, но он подозревал, что их может быть много больше.
Первый: вечно убывающая, но и вечно же неиссякающая иллюзия приумножающего деньги человека, что, занимаясь этим делом, он остается не чуждым неким общечеловеческим добродетелям — скажем, искренней вере в Иисуса Христа, Аллаха или Будду — и одновременно точное и ясное — беспощадное — понимание, что это не так.
Второй: ощущение необъяснимой связанности с миром денег (естественно, на уровне личностной интерпретации этого самого мира: кто-то суетился с жалкими депозитишками в обманных коммерческих банках, а кто-то, присосавшись к нефтяной или газовой государственной трубе, делал по миллиону в день, хотя сути дела это не меняло) и одновременно понимание, что это скверно, и одно(точнее, уже двувременно) понимание, что разорвать эту непонятную, неизвестно как возникшую, объявшую человека до дна души связь сможет только смерть.
Или социальная революция.
Или атомная война.
Может статься, в дополнение к единице «киллер» в муках (если творчества, то чьего?) рождалась сверхновая — универсальная — единица измерения для всего сущего? Но она уже определенно не была привязана к таким устаревшим категориям, как добро и зло, грех и добродетель, правда и ложь, да, пожалуй (в отличие от единицы «киллер»), жизнь и смерть.
Берендееву, впрочем, было не отделаться от ощущения, что это не человечеству отпускался шанс осмыслить, измерить и тем самым подчинить своей воле безмасштабное сверхновое нечто, а само сверхновое нечто измеряет нечто человечеством, как линейкой, причем в режиме ликвидации линейки, как если бы ее, пластмассовую, опускали в разливочную форму (совали как градусник), дабы измерить температуру расплавленного металла. Не для того, конечно, чтобы действительно измерить, но чтобы посмотреть, как быстро растворится в раскаленной подмышке (в американском варианте — в раскаленном рту или в раскаленной заднице) несчастная, объявленная градусником линейка.