Просто любовь
Шрифт:
Мать неохотно подала гостю руку и, не отвечая на приветствие, засеменила в кухню.
— Мама, чаю, только погорячей!
— Ещё бы горячего… Прямо не дождёшься тебя. Грею, грею, закипит и опять остынет, а тебя всё нет и нет…
Мария со вздохом облегчения опустилась в старое, продавленное кресло. Вытянула ноги.
— Ты устала, — тихо сказал он, внимательно глядя на тени, залёгшие вокруг её глаз, возле губ.
— Страшно, — призналась Мария. Ей не хотелось говорить. Отдыхать, отдыхать! Она была рада приходу Воронцова. В его присутствии она чувствовала себя как-то увереннее и безопаснее. Только мать, как обычно, сочла необходимым продемонстрировать свою враждебность к гостю. Защитница Гришиных прав… Да уж действительно, права Гриши нуждаются
— Ты чего смеёшься?
— Смеюсь? — удивилась она. — Ах да, правда. Знаешь, я подумала, что мама, пожалуй, играет в доме роль свекрови.
Он бился над зажигалкой. Синий огонёк загорался и тотчас гас.
— Там на столике спички.
Он не мог найти. Она с трудом встала и выдвинула ящичек. Взгляд её упал на фотографию. Это был Гриша. Гриша, как живой, с радостным блеском глаз, с смелым поворотом головы. Гриша…
— Ты оперировал сегодня?
— Да, знаешь…
Она прикрыла глаза. Казалось, что она внимательно слушает. Но она не слышала ни слова. Её охватил полусон, дремота наяву. Издали доносился голос Воронцова, но она не понимала смысла его слов. Она была далеко, около Гриши. Она рассказывала ему о Васе, о его глубоком отчаянии, о письме девушки, о том, как ей помог он, Гриша. Это он продиктовал ей слова, которые следовало сказать, снял с неё тяжесть утомления, отражение его улыбки на её губах убедило, быть может, сильнее, чем слова. Гриша…
— Не правда ли? — донеслось до неё, и она любезно согласилась:
— Конечно, конечно…
Воронцов продолжал свой рассказ. Слова журчали, как ручеёк. У Гриши был другой голос. Она вдруг услышала тот голос, как наяву. Ясный, кипящий радостью, которая звучала в каждой нотке, даже когда он говорил о самых обыдённых, безразличных вещах.
В коридоре зашлёпали туфли. Татьяна Петровна внесла на подносе чайник и две чашки.
— А вы, мама, не попьёте с нами?
— Я уже пила, — ответила та неохотно и пожала плечами. Нет, ей не нравились эти визиты. Что-то слишком часто появляется у них доктор. И хотя Мария как будто не обращала на него внимания, всё же… Странные визиты в восемь часов утра… Сесть вместе с ними пить чай означало как бы санкционирование того, что ей не нравилось, что она считала неприличным. Шлёпая стоптанными задниками туфлей, она вышла в другую комнату и демонстративно закрыла за собою дверь.
— Сахару нет, — сказала Мария, словно об этом нужно было говорить, когда заранее было известно, что сахару нет. Всё, что они получали по карточкам, Татьяна Петровна тщательно припрятывала на какой-то неведомый чёрный день.
— Какие у тебя светлые волосы, Мария, — неожиданно сказал Воронцов.
Она рассмеялась.
— Доктор только что изволил заметить? Какая наблюдательность! Когда я была маленькая, мальчишки приставали ко мне, дразнили меня сивкой. Я страшно огорчалась, думала, что они всегда будут такие белые. Только позже они пожелтели немного.
Нет, он давно знал, какие у неё изумительные, какие светлые волосы. Но сейчас, наливая чай, она наклонилась так, что сияние стоящей на столе лампы освещало рассыпавшиеся локоны над лбом, превращая их в ореол прозрачной, почти серебристой мглы. Он смотрел на это сияние, на опущенные тёмные ресницы, на прямую линию носа и почувствовал болезненный укол в сердце. Что-то радостное было в каждом её движении, в каждом шаге какая-то вечно живая сила, пробивающаяся из глубочайших источников. Даже когда она была страшно утомлена, когда он встречал её в больничном коридоре, после двадцатичетырёхчасового дежурства, когда голубоватые тени залегали под её глазами, в этом лице была радостная молодость.
Она вносила эту неодолимую молодость в госпитальные палаты и побеждала ею и мрак, и лихорадочные видения, и отчаяние уходящей жизни, и тени надвигающейся смерти, верней и легче, чем старшие, более квалифицированные и опытные сёстры. Что же давало ей эту силу, что пробуждало в ней эту улыбку, которая едва меняла очертания губ, но освещала всё лицо каким-то внутренним светом?
Он
Воронцов медленно помешивал ложечкой в стакане. Она рассмеялась.
— Не надо мешать, сахару там нет, — сказала она тем тоном, каким разъясняла что-нибудь совершенно очевидное упрямому, капризничающему раненому.
— Нет, я так, — сконфузился он, — чтобы чай скорее остыл, очень горячий, — объяснил он, но ложечку отложил.
Мария пила мелкими глотками, держа чашку в обеих руках. Ах, как хорошо было отдыхать, пить горячий чай, чувствовать, как излучаемое маленькой железной печкой тепло разливается по всей комнате. Если бы ещё не надо было разговаривать. Так не хотелось говорить, трудно было даже шевелить губами, а с другой стороны, ведь невежливо изображать внимание лишь улыбками и кивками головы.
Она включила радио. Да, это самый верный способ. Слушать музыку. Если не нравится, можно и не слушать, но говорить больше не нужно.
Поплыла песня. Некогда, много-много лет назад её взрастила далёкая степь, её прошумел ветер над беспредельными лугами, прожурчала река, катящая свои воды в необъятную даль, в огромное шумное море. Мотив воплотился в песню, в человеческий голос, в звонкую, печальную кантилену. Не надо слушать слов. Плывёт песня о Грише, о его весёлой улыбке, о днях счастливой молодости, о яблонях, о ветвях яблони, в которых цвели звёзды в июньские, июльские ночи. О песчаных тропинках в сосновом лесу. О кустах малины, покрытых розовыми ягодами. О словах, которые шептались из губ в губы, из сердца в сердце. О солнечном совместном пути.
Песня умолкла, и вдруг болезненно сжалось сердце. Мария овладела собой. Нет, нет. Гриша есть, он близко, в воздухе ещё раздаётся его смех, звучат его слова. Ещё продолжается крепкое пожатие его загорелой руки с белым шрамом на пальце. А вот скрипка подхватила звук Гришиного голоса, защёлкала соловьиной песней, рассыпалась серебряным водопадом звуков. Гриша, Гриша, — шептало сердце. В нём билась крылышками нетерпеливая, непонятная радость, безграничное счастье, что вот существует Гриша. Быть может, он скитается по далёким дорогам, быть может, лежит в окопе, быть может, идёт в атаку, но он существует, её Гриша…
— Уже поздно, я пойду, — сказал Воронцов чужим голосом. Она открыла глаза. Будто вернулась из далёкого путешествия, из неведомой страны, где она шла рука об руку с Гришей.
— Поздно? — рассеянно переспросила она.
Он встал. Брови его были нахмурены, губы болезненно кривились. Она не пыталась удерживать его. Хотелось остаться наедине с Гришей.
Воронцов торопливо надевал пальто. Он едва коснулся её руки на прощанье и вышел навстречу пасмурному утру, резкому ветру, пронзительным и колючим каплям дождя. Он подставил им лицо, в душе обзывая себя самыми грубыми словами, сжимая в кулаки засунутые в карманы руки. Переполненный пассажирами трамвай только что отошёл. Он подумал, что так лучше, и большими шагами двинулся по мокрым улицам. Стремительной волной поднимался в нём гнев на самого себя. А потом на Марию. На её светлые, почти прозрачные волосы, на её тонкие, ловкие пальцы, на её сияющую изнутри улыбку, на её звучный голос, даже на её уютную, тихую комнату с фотографией мужа на столике, с фотографией мужа на стене. А потом на этого мужа. На этого Гришу, которого нет целый год и который всё же тут — мелькает в больничных палатах, едет с ней в трамвае, невидимый сидит за столом при свете лампы, не покидает её ни на минуту. Не настолько он глуп, чтобы не понимать, что происходит. Она обращается с ним, как ребёнок с плюшевым медвежонком, добрым мишкой. Ничем больше он для неё и не был. Он знал, чувствовал, кожей чувствовал непрестанное присутствие другого. Другой не отступал от неё ни на минуту.