Проступок аббата Муре
Шрифт:
– Пречистая матерь, честнейшая матерь, матерь-присно-дева, молись за меня! – пугливо лепетал он, прижимаясь к ногам мадонны, будто все еще слыша за спиною звонкий бег Альбины. – Прибежище мое, источник радости моей, храм мудрости моей, башня из слоновой кости, куда я запер свою чистоту! Препоручаю себя твоим непорочным рукам с мольбою принять меня и укрыть краем покрова твоего, защитить твоею невинностью, священной крепостью одеяния твоего, дабы никакое плотское дыхание не могло меня там настичь. Нужда моя велика, я погибаю без тебя, я навсегда буду разлучен с тобою, ежели ты не протянешь мне руку помощи и не унесешь меня далеко-далеко, к пылающему ослепительной белизною жилищу твоему. О, святая дева, зачатая без греха, молю тебя, раствори меня в недрах целомудренного покрова снегов, падающего с пречистой плоти твоей! Ты еси чудо превечной чистоты. О, родившая от луча, чей плод, как дивное древо, возрос не от семени! Сын твой Иисус родился от духа божия, а сама ты родилась так, что чрево матери твоей не было осквернено. И девственность эта, верую, восходит от поколения к поколению, в беспредельном неведении плоти. О, как
Этот отчаянный призыв, этот вопль чистейшего желания успокоили молодого священника. Мадонна, снежно-белая, с глазами, поднятыми к небесам, казалось, еще нежнее прежнего улыбалась своими тонкими розовыми губами. И он снова начал растроганным голосом:
– Как бы я хотел быть еще ребенком! Всегда оставаться только ребенком и идти за тенью одежды твоей. Когда я был совсем – совсем маленький, то, произнося имя твое, всегда складывал молитвенно руки. У меня была белая колыбелька, белое тельце, чистые белые мысли. И я тогда отчетливо видел тебя, слышал, как ты меня зовешь, и шел к тебе, улыбаясь, по лепесткам роз. Я ничего другого не чувствовал, ни о чем другом не помышлял и жил так, как живет цветок у ног твоих. О, зачем становиться взрослым?! Вокруг тебя должны быть одни белокурые головки любящих тебя младенцев: чистые руки, непорочные уста, нежные члены, без малейшего следа скверны, как после ванны из молока. Целуя ребенка в щеку, целуешь его душу. Лишь дитя может произнести твое имя и не загрязнить его. Позднее уста становятся порочными, страсти отравляют их. И я сам, несмотря на то, что люблю тебя и предан тебе всецело, не всякий час осмеливаюсь взывать к тебе, ибо боюсь загрязнить тебя своей мужской нечистотою. Я молился, я исправил плоть свою, ты хранила мои сны, и я жил в целомудрии. Но я плачу, видя ныне, что еще недостаточно умер для этого мира, дабы стать твоим нареченным. О, Мария, окруженная поклонением дева! Отчего мне не пять лет, отчего не остался я ребенком, не отрывающим губ своих от твоих изображений! О, я мог бы тогда взять тебя на сердце свое, возложить рядом с собою, целовать тебя, как подругу, как ровесницу. И тогда было бы со мною и твое узкое платьице, и твое детское покрывало, и голубой твой шарф – все девичьи одежды твои, делавшие тебя моей старшей сестрою. Я бы не стал целовать твоих волос, ибо они не покрыты и наготу их видеть не следует; но я лобызал бы твои обнаженные ноги, и ту, и другую, все ночи напролет, пока под моими губами не отделились бы золотые мистические розы прожилок на ногах твоих.
Он остановился, ожидая, что дева Мария опустит свои синие глаза и коснется его чела краем своего покрова. Но мадонна оставалась закутанной в кисею до шеи, до ногтей, до лодыжек – вся такая небесная, с телом, порывающимся ввысь и оттого таким хрупким, точно уже оторвавшимся от земли.
– Так вот! – продолжал он еще более безумным голосом. – Сделай же так, благодатная дева, всемогущая дева, чтобы я вновь стал ребенком! Сделай так, чтобы мне было пять лет. Отними у меня мои чувства, мою возмужалость! Пусть же чудо сокрушит мужчину, возросшего во мне. Ты – царица небесная, что стоит тебе испепелить меня молнией, иссушить мои органы чувств, лишить меня пола, сделать меня неспособным ко злу, отнять всякую силу, так, чтобы я и мизинца не мог поднять без твоего на то соизволения. Я хочу быть чистым твоей белизною, которую не может возмутить ничто человеческое. Я не хочу больше ощущать внутри себя ни нервов, ни мускулов, ни биения сердца, ни каких-либо желаний. Я желаю быть вещью, белым камнем у ног твоих, которому ты даровала бы одно только свойство – благоухание! Камнем, который не сдвинется с места, на какое ты его бросишь; камнем, у которого не будет ни ушей, ни глаз и единственной радостью которого будет то, что ты его попираешь пятою; камнем, который не может и помыслить о грязи, как Другие придорожные камни! О, какое бы это было блаженство! Я достиг бы тогда сразу, без всяких усилий, того совершенства, о котором грежу. Наконец-то я буду иметь право назвать себя истинным твоим служителем. Я стану таким, каким не могли сделать меня мое учение, мои молитвы, пять долгих лет приготовления к священническому сану. Да, я отвергаю жизнь! Я говорю, что смерть рода предпочтительнее непрестанного и отвратительного его продолжения. Грех пятнает все. Это зараза вселенной, она оскверняет любовь, отравляет комнату супругов, колыбель новорожденных, и цветы, изнемогающие в истоме под солнцем, и деревья, пускающий почки. Вся земля купается в этой грязи, и малейшая капля ее прорастает стеблем позора. Но для того, чтобы мне стать совершенным – о, царица ангелов, царица дев! – выслушай вопль души моей и утоли его! Сделай меня одним из ангелов, у которых нет ничего, кроме крылатых ликов; да не будет больше у меня ни торса, ни членов; и я полечу к тебе, как только ты меня позовешь. И я не буду ничем иным, как только устами, глаголящими хвалу тебе, парой непорочных крыл, что проносят тебя по небесным дорогам! О, блаженная смерть! Славнейшая дева, даруй мне ее, умертви во мне все земное. И я возлюблю тебя, будучи мертв телом, мертв всем тем, что живет и размножается. И я заключу с тобою тот единственный брачный союз, коего жаждет сердце мое! Все выше, все выше буду я возноситься, пока не увижу сияния твоей пылающей славы. Это сияние – большая звезда, белая роза безмерной величины, каждый лепесток которой светит, как луна; это серебряный трон, на котором ты, лучезарная, так сверкаешь блеском своей невинности, что весь рай озаряется одним только светом твоего покрывала. Все, что ни есть ослепительно белого: зори, снег недоступных вершин, полураскрывшиеся лилии, вода неведомых источников, млеко растений, излюбленных солнцем, улыбки чистых дев, души
И, стуча в лихорадке зубами, аббат Муре без памяти повалился на пол.
КНИГА ВТОРАЯ
I
На двух больших окнах висели коленкоровые занавеси, старательно задернутые, и сквозь них в комнату вливался белесоватый, рассеянный свет раннего утра. Комната была с высоким потолком, очень большая, со старинной мебелью в стиле Людовика XV, белой, с красными цветами на фоне листвы. В простенках, над дверьми, по обеим сторонам алькова, еще виднелись потускневшие животики и спинки крылатых амуров, скопом играющих в какую-то игру, но в какую именно – разобрать уже было невозможно. Деревянная панель стен с овальным панно, двустворчатые двери, сводчатый потолок, некогда лазурный, с лепными бордюрами и медальонами, перевитыми лентами телесного цвета, – все было подернуто нежно-серой дымкой, придававшей этому увядавшему раю какое-то умиленное настроение. Против окон – большой альков, выступавший из-под клубящихся облаков, которые раздвигали гипсовые амуры, бесстыдно заглядывавшие в кровать, наклоняясь над нею; альков, как и окна, был задернут коленкоровым занавесом с крупной вышивкой и производил впечатление необычайной невинности, чуждой характеру всей комнаты, еще хранившей следы былой страсти и неги.
Сидя возле столика, где на спиртовке грелся чайник, Альбина внимательно смотрела на полог алькова. Она была в белом; на волосы ее была наброшена косынка из старинного кружева. Опустив руки, она глядела серьезно, будто взрослая девушка. В полной тишине слышалось слабое дыхание, точно дышал спящий ребенок. Прошло несколько минут, Альбина не утерпела; легкими шагами она подошла к алькову и с тревогой приподняла уголок занавеса. Серж, лежа на краю большой кровати, казалось, спал, опустив голову на согнутую руку. За время болезни волосы его отросли и пробилась борода. Он был очень бледен, глаза оттенялись мертвенной синевой, губы побелели. В нем была какая-то трогательная прелесть, словно у выздоравливающей девушки.
Альбина умилилась и опустила край занавеса.
– Я не сплю, – сказал Серж очень тихим голосом. Он так и остался со склоненной головой, не шевельнув и пальцем, как будто охваченный сладкой усталостью. Глаза его медленно раскрылись; легкое дыхание колебало пушок на бледной коже голой руки.
– Я тебя слышал, – пролепетал он снова. – Ты ходила так тихо-тихо.
Альбина пришла в восторг от этого обращения на «ты». Она приблизилась и наклонилась над постелью к самому его лицу.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила она. И в свою очередь наслаждалась этим «ты», в первый раз слетевшим с ее уст.
– О, теперь ты выздоровел! – продолжала она. – Знаешь, я проплакала всю дорогу, возвращаясь оттуда с дурными вестями. Мне говорили, что ты в бреду и что эта скверная горячка, если даже помилует тебя, то непременно отнимет у тебя разум… Как я целовала твоего дядю Паскаля, когда он привез тебя сюда на поправку!
И она с материнским видом слегка оправила постель.
– Видишь ли, эти выжженные скалы, что там у вас, не годятся для тебя! Тебе нужны деревья, прохлада, покой… Доктор даже никому не рассказал, что спрятал тебя здесь. Это так и осталось секретом между ним и любящими тебя. Он думал, что ты совсем погиб… Посмотри, здесь нам никто не станет мешать. Дядя Жанберна курит свою трубку на огороде. Остальные потихоньку будут справляться о твоем здоровье. Даже сам доктор сюда больше приезжать не будет, потому что теперь я – твой врач… Кажется, лекарств тебе больше не нужно. Надо, чтобы тебя любили, понимаешь?
Серж точно не слышал ее: мозг его был еще пуст. Не поднимая головы, он обводил глазами углы комнаты, и Альбина подумала, что его беспокоит мысль, где он сейчас находится.
– Ты в моей комнате, – сказала Альбина. – Я уступила ее тебе. Не правда ли, прелестная комната? Я взяла с чердака самую красивую мебель; потом сшила эти коленкоровые занавески, чтобы глаза не слепило солнце… Ты меня ни капельки не стесняешь. Я буду спать во втором этаже. Там есть еще три или четыре свободных комнаты.
Но он по-прежнему тревожился.
– Ты здесь одна? – спросил он.
– Да. А почему ты спрашиваешь?
Он не ответил, а пробормотал как-то тоскливо:
– Я видел сон… Я все время вижу сны… И слышу колокола. Они меня утомляют.
И, помолчав, добавил:
– Закрой-ка дверь на задвижку. Я хочу, чтобы ты была здесь одна, совсем одна.
Когда Альбина вернулась и уселась у его изголовья на стул, который принесла с собой, он обрадовался, как ребенок, и принялся повторять:
– Теперь никто, никто не придет. И колоколов я больше не услышу… А когда ты говоришь, меня это только успокаивает.
– Не хочешь ли напиться? – спросила она.
Он знаком показал, что жажды у него нет. И глядел на руки Альбины с таким изумлением и восторгом, что она, улыбаясь, положила одну из них на край подушки. Тогда он соскользнул головой и прижал щеку к этой маленькой свежей ручке. Потом тихонько засмеялся и сказал:
– Ах, какая она нежная, точно шелковая! Кажется, она овевает мне волосы прохладой… Не отнимай ее, пожалуйста!