Против правил Дм. Быков
Шрифт:
Я и Томас Манн
Извините за наглость, но так получилось. Похоже на объяснительную записку, как я дошёл до жизни такой, что перевёл шестисотстраничный публицистический текст Томаса Манна времён Первой мировой войны. Что меня побудило? Наглеть так наглеть: процитируем классика немецкой литературы: «40 лет, конечно, критический возраст, ты больше не молод, ты знаешь, что твоё собственное будущее – уже не всеобщее будущее, а только – твоё. Теперь тебе предстоит вести свою жизнь к концу – она будет отставать от всеобщей гонки, и её финал будет твоим личным финалом. Новое поднимается на горизонте, оно просто отрицает тебя; оно не утверждает, что всё было бы так, как оно есть, даже если бы тебя не было, – оно просто зачёркивает тебя. 40 лет – пункт поворота всей жизни; и это немало, если поворот, перелом всей твоей жизни сопровождается громом поворота всего мира – такое страшит…» Ну да: Первую мировую войну и последующие за ней революции, конечно, не сравнишь с перестройкой и всем, что за ней последовало, но пункт поворота мира, совпавший с личным твоим, возрастным, персональным поворотом – и там, и здесь имел место быть, так что можно почувствовать – неловко сказать – родство душ.
Почему неловко? По многим причинам, главная из которых та, что славы Томасу Манну «Рассуждения аполитичного»
Стало быть, чуть ли не прямым текстом Томас Манн сообщает: моя книга аналогична «Дневнику писателя», подобна этому произведению; только поэтому я назвал её «Рассуждения аполитичного». Близкое общение с текстами вроде «Дневника писателя», «Выбранных мест из переписки с друзьями», опять-таки «Рассуждений аполитичного» способно породить не слишком верные и очень нехорошие чувства. Например, такие: «Получается, что невероятно мудрые, прозорливые люди, видящие в человеке и в человеческих отношениях то, что я увидеть не могу, как бы ни пытался, могут быть такими непроходимыми идиотами?» Чтобы не быть голословным, прочтём всего одну цитату: «Я заканчиваю эти заметки в день объявления о начале мирных переговоров между Германией и Россией. Если меня ничто не обманывает, то сбылось долгое, лелеемое ещё с начала войны желание моего сердца: мир с Россией! Мир прежде всего с ней! И война, если она ещё будет идти, будет идти против одного только Запада, против trois pays libres, против “цивилизации”, “литературы”, политики, риторической буржуазии…» Так Томас Манн отпраздновал начало переговоров в Брест-Литовске. Эта штука будет посильнее не то что «Фауста» Гёте, но и совета Гоголя жечь ассигнации на глазах у потрясённых до самых основ своих меркантильных душ мужиков. В конце концов, ассигнация и ассигнация – ну сжёг и сжёг, но чтобы изнасилование принять за свадьбу – это, знаете ли, крепко. Может быть, из-за этой одной фразы только и стоило браться за перевод многословных, витиеватых и – назовём чудовище его настоящим именем – протофашистских «Рассуждений аполитичного». Важно вытянуть всю цепь, чтобы русскому читателю стало понятно: вот поэтому «грабительский мир» был воспринят Томасом Манном как братский союз двух антизападных, антибуржуазных наций. Важно сломать стереотип. Для нас Германия – типичный Запад, типичная Европа, бездушная, механистическая цивилизация, Ordnung, Kant и Krupp, а Томас Манн описывает Германию антизападной, восточной страной, страной добуржуазной, бюргерской Gemuetlichkeit и феодального, рыцарского Drang’а.
К тому же увлекает и вовсе безумная, бредовая идея. Вот этот телячий восторг от предстоящей «нам» (вместе с Россией) войны против цивилизованного, буржуазного Запада показался удивительно сходственным со «скифским» восторгом Блока. Перед нами один и тот же социально-психологический тип: интеллигент на переломе времён, своего личного и исторического. Или, скажем так, интеллигент в пору глобализации; нет, всё это слишком сложно. Может быть, просто приятно почувствовать себя умнее, чем Томас Манн? Вспоминается чудное а пропо Битова в «Пушкинском доме» касательно дяди Лёвы Одоевцева: дескать, Лёва Одоевцев в ум не мог взять, как это дядя, разбиравшийся в таких сложных вещах, в каких Лёва разобраться не мог при всём желании, не понимал простейших обстоятельств. Со временем ирония Битова повыветрилась, осталось искреннее недоумение, сопоставимое разве что с пушкинской яростью против толпы, с великой радостью, читающей дневники и письма великих. Мол, толпа ликует: он был мерзок так, как и мы! Врёте! Если и был мерзок, то не так, как вы…
Разумеется, разумеется, гений и в своих ошибках, и в своих заблуждениях – гений. Он и ошибается интересно, плодотворно ошибается. Как говорила одна мудрая женщина: «Когда тебе кажется, что кто-то думает так же, как и ты, ты сперва проверь: думает ли он вообще…»
А Томас Манн думал. Думал, да ещё как! Противоречил себе, спорил не только с ненавистными ему тогда либералами, демократами, сторонниками механистической, западной цивилизации, но и с самим собой, таким национальным, таким человечным и бюргерским, таким писателем, Schriftsteller’ом, а не презренным Literator’ом… Положительно, «Рассуждения аполитичного» провоцируют на какое-то дневниковое, исповедально-журналистское – чуть не написал «блоговое» – бесстыдство. Что-то в этих «Рассуждениях…» есть одновременно и журналистское, и интимное, что-то судорожное, нервное, какая-то откровенность, о которой вовсе не просят, какое-то полное и окончательное нарушение всех правил и конвенций при внешнем соблюдении декорума. В общем, этим текстом проникаешься. Я переводил его, по-моему, столько же лет, сколько Томас Манн этот текст писал. Даже назвал сам для себя (а теперь и для вас) Томаса Манна Фомой Человековым, ибо Борис Парамонов, написавший лучший текст про «Рассуждения аполитичного», совершенно справедливо назвал их «Рассуждениями немецкого славянофила». Именно так! Редко где встретишь такое признание в любви к русской литературе в славянофильском её изводе, как в этой книге Томаса Манна, написанной (повторюсь) в самый разгар войны не только с Францией, Англией, Италией и США, но главным образом с Россией. Процитируем: «Кто измерит бездны горечи и мрака, из которых вырос комизм “Мёртвых душ”! Но странно <…> национальная причастность великого критического писателя проявляется не целиком и не полностью в виде комизма отчаяния и безжалостной сатиры; по меньшей мере два или три раза она проявляет себя как нечто позитивное, интимное, как любовь – да, религиозная любовь к матушке России вырывается более чем патетически из этой книги; любовь – основа горечи и мрака, и мы прекрасно чувствуем в такие мгновения, что любовь оправдывает и освящает, да, освящает кровавейшую и жесточайшую сатиру. <…> Но оставим Россию как государство, общество, политику. Обратимся к уничтожающей критике русской литературой именно русского человека, обратимся к гончаровскому “Обломову”! И впрямь, какой болезненный, безнадёжный образ! Какая гнилость, недотёпистость, заспанность, какое бессилие перед жизнью, какая жалкая меланхолия! Несчастная Россия, это и есть твой человек! И однако <…> разве можно не влюбиться в Илью Обломова, в эту нелепую невозможность человеческого бытия? У него есть национальный протагонист, немец Штольц, образец ума, дальновидности, достоинства, деловитости, верности долгу. Но какой же мерой фарисейской педантичности
Надобно учитывать, что Томас Манн времён «Рассуждений аполитичного» – немецкий патриот, отвергающий всякий пацифизм, твёрдо стоящий на воинственнейшей позиции. И это тоже любопытнейшая тема, заставляющая переводить этот странный текст. «Рассуждения аполитичного» считаются (и не без оснований) книжкой, писанной в состоянии «шовинистического угара»; одной из тех книжек, с которых принято вести отсчёт начинающемуся идеологическому, агитационно-пропагандистскому озверению человечества вообще, интеллектуалов в частности. Для этого тоже имеются достаточно веские основания, но – Бог ты мой – как всё это ещё далеко от настоящего озверения! Насколько война 1914–1918 годов была ещё (как теперь выясняется) войной XIX века. В Париже выходит IV том «Жан-Кристофа» Ромена Роллана, его тут же переводят на немецкий, и Томас Манн обильно и с восторженными комментариями цитирует только-только появившуюся в печати французскую книгу. Да что там Ромен Роллан! Клодель, в годы войны проклинавший «бошей», удостаивается такой характеристики: «Франция Клоделя тоже ненавидит нас. Но эта ненависть лучше, благороднее, чем та, которой ненавидит нас ритор-буржуа, я не могу не признать этого. Для чего скрывать тот факт, что поэт, написавший “Благовещение”, поэт, работавший консулом в Германии, сейчас, во время войны, от всего своего патриотического сердца поносит нашу страну? В глубине души он должен воспринимать происходящее так, как воспринимал происходящее тот северофранцузский сельский дворянин, чей замок посетил Вильгельм II. Дворянин сказал тогда императору: “Сир, вы – наш враг; но вы всё же император, а не адвокат”…»
Нет-нет, что-то есть в «Рассуждениях аполитичного» до крайности симпатичное, человечное, обаятельное… Оглядывая окоём современной Томасу Манну публицистики, выбираешь в свойственники его книги не «От Канта к Круппу» Владимира Эрна, но… «Интеллигенцию и революцию» Александра Блока. У Томаса Манна тот же запальчивый тон: мол, немецкой интеллигенции будто кто-то на ухо наступил. Всемирно-исторические сферы запели! Народ пробудился! А она ноет: Реймский собор сломали. Сломали – построим. Были бы люди, а соборы отстроятся. Так (или примерно так) Томас Манн (Фома Человеков) спорит со своим братом, Генрихом, ни разу не называя его по имени. Впрочем, в тексте он оставляет немало примет для того, чтобы внимательный читатель понял, кого персонально имеет в виду Томас, когда пишет о немецком «западнике», Zivilisationsliterator’е, литераторе цивилизации, франкофиле и демократе, которого впору назвать в рифму к брату, Фоме Человекову – Анри Оме. Среди многих приёмов, позволяющих Томасу поминать Генриха, не называя его, активное и умелое использование неопределённо-личного местоимения man, каковой приём непереводим. По крайней мере, я не знаю, как адекватно перевести этот каламбур. Допустим: Man ist Politiker, oder man ist es nicht. Und ist man es, so ist man Demokrat. Буквальный перевод: «Есть политик или его нет. И если политик есть, то он – демократ». Man – неопределённо-личное местоимение в немецком языке, но это ещё и фамилия двух поссорившихся на политической почве братьев: «масона романского пошиба», интернационалиста и пацифиста, демократа Генриха Манна и германского патриота Томаса. Таким образом, получается: «Манн или политик, или не политик, но если Манн – политик, то он – демократ!» В каламбуре скрыт парадокс: если же аполитичный Манн займётся политикой, то он вынужден будет стать демократом в той степени, в какой он окажется политиком…
В главе, посвящённой брату Генриху, «Литератор цивилизации», Томас ни разу не называет его по имени, хотя напропалую цитирует его очерк «Золя». И в то же время вся глава буквально прошита фамилией Манн. Это всё тот же каламбур с неопределённо-личным местоимением. Вот Томас пишет про то, что любой литератор – всегда француз, всегда революционер; любой литератор всегда чувствует отвращение к «особости» Германии. Вот что у него получается, вот как он резвится: Man ist nicht Literat, ohne von Instinkt die «Besonderheit» Deutschlands zu verabscheuen und sich dem Zivilisationsimperium verbunden zu fuehlen; genauer: man ist beinahe schon Franzose, indem man Literat ist, und zwar klassischer Franzose, Revolutionsfranzose. Можно перевести этот отрывок таким образом: «Нельзя быть литератором и не обладать инстинктом отвращения к “особости” Германии, не чувствовать себя связанным с империей цивилизации; точнее говоря: нельзя быть литератором и не быть почти французом, революционным французом, классическим французом» – это будет правильно, но тогда будет убит важнейший каламбур текста: «Некто (ман, Манн) не литератор, если у него нет инстинкта отвращения к «особости» Германии; если он не хочет соединиться с империей цивилизации; уточним: некто (ман, Манн) почти француз, коль скоро некто (ман, Манн) литератор, то он даже классический француз, революционный француз».
Именно в главе «Литератор цивилизации», самой болезненной, касающейся интимных проблем – ссора с братом, пусть и на идейной почве, семейная ссора, – становится ощутимо, очевидно, что Томас Манн сам литератор, писатель и вся его книга – не социология, не политология, не психология, а обыкновенная, плотная, туповатая, профессиональная литература. Такая «Королева Марго», которую Генрих (Анри Оме) потом будет переписывать, растягивая на эпопею… Марго отрубленную голову любимого показали, а она скрепилась, сдержалась и с истинно королевской выдержкой плясать пошла, не подав виду, что расстроилась.
Ссора с братом сначала дала толчок «Рассуждениям…», а потом «Волшебной горе». Читая «Рассуждения…», поневоле замечаешь, что споры масона Сеттембрини и иезуита Нафты в романе предварены спором немецкого писателя Томаса Манна со своим братом, литератором цивилизации Генрихом Манном… Нет, нет, всё одно не объяснишь, что же заставляет взяться за перевод. Здесь было что-то иное, что хочется оговорить, что хочется вспомнить, поскольку это «что-то» связано с историей страны, переживающей модернизацию, вестернизацию, как это назвать, и биографией интеллигента, в этой стране живущего. Это было в самом, самом конце застоя, год 1984-й, что ли? Оруэлловский, глухой, странноватый, мягко говоря, год… Я тогда работал в Публичке, то есть я и сейчас в ней работаю, но сейчас я больше общаюсь с читателями, а тогда – с книгами. Я их систематизировал. Ну ладно, это неинтересно. Главное, что порой через меня проходили спецхрановские книги. Не сверхсекретные, библиотека всё же Публичная, но те, для которых нужен допуск, пропуск, отношение…