Противостояние (сборник)
Шрифт:
— Я тоже.
— Но вы ведь дежурите по управлению! — генерал удивился.
— Меня подменят до двенадцати. Я должен быть на поминках Левона Кочаряна.
— Режиссер?
— Да.
— По-моему, лет десять назад умер?
— Да.
— Помню…
— А я забыть не могу, — усмехнулся Костенко. — Экая ведь разница словесная: «помню» и «не могу забыть».
— В добрый час, поклонитесь его родным… И — не в порядке подстегивания, Владислав Николаевич, — поднавалитесь на дело еще круче: завтра меня вызывает руководство для отчета. Вашим Милинко интересовались уже три раза. Я полагаю — писем много идет из Магадана, люди требуют найти ворога, а вы… а мы пока что молчим…
— Как я понял, вы против того, чтобы я сейчас уезжал?
— Вы меня поняли превратно. Считай я так — сказал бы без обиняков.
2
…Собрались
Женя стал академиком, но такой же, не изменился: черные щелочки-глаза, в них постоянные искорки смеха и скорби, басит так же, как и раньше в институте, когда руководил лекторской группой горкома комсомола.
Кёс тоже поседел — в ЮНЕСКО подсчитали, что меньше всего живут именно режиссеры и летчики-испытатели. Дольше всего — как ни странно — политики: действительно, Черчилль, Эйзенхауэр, Мао, де Голль, шведский король — всем было куда как за восемьдесят.
Пришел «Билли Бонс», сейчас советник МИДа, только что из Вашингтона, раньше был курчавый, лучший баскетболист института, с Левоном хорошо в паре играл, сейчас седина, но волосы остались, седина ему идет. Митька Степанов рассказывал, что Симонов однажды признался Роману Кармену: «Я только одному завидую — твоей ранней седине». Он сказал это сразу после войны, а потом сам быстро поседел. И нет уж ни того, ни другого, как-то не укладывается это в сознании.
«А помнишь?» — «А помнишь?» — «А помнишь?»…
Костенко шел сквозь это страшное «А помнишь?», вопрос задавали со смехом. Смех был добрым, видимо, люди одного возраста не ощущают старения, видят себя такими, какими только еще познакомились, а было это в августе сорок девятого года, на Ростокинском проезде, у дверей Института востоковедения…
«Впрочем, — подумал Костенко, — все верно, развитие в определенном направлении («когда с ярмарки») кажется ужасным лишь тем, кто подписал безоговорочную капитуляцию перед неотвратимостью времени. Мы обязаны постоянно ощущать себя в состоянии того пика, который определял нашу молодость, начало дружбы. Кто-то из наших хорошо сказал: «Бюрократии бюрократов надо противопоставить бюрократию дружбы и единства, только тогда мы их сомнем».
Мама Левона стала совсем согбенной, тетя Марго еле двигалась, но, как истинные армянки, они обносили ребят бутылками и тарелками с закуской, гладили мальчиков по плечам, слез не вытирали, и слезы, — это всегда потрясало Костенко, когда он встречал старушек, — были слезами счастья за мальчиков, друзей Левончика, такие большие люди, такие хорошие семьи…
— Ты что грустный, Кёс? — спросил Костенко.
Тот лишь махнул рукой, как-то горестно, на себя непохоже, пожал плечами.
— Ну, брат, это не ответ.
— Ответ, Слава, ответ, — вздохнул тот. — Я последнее время все чаще прихожу к мысли, что настало время возвращаться к немому кино: никаких проблем, двигайся себе, одно наслаждение, никаких слов, «догадайся, мол, сама», одни титры, и тапер лабает от души.
— Я читал твое интервью… Действительно, собираешься снимать политический детектив?
Кёс усмехнулся, повторил с раздраженной, издевательской прямо-таки интонацией:
— «Я собираюсь!» Слава, родной, ты себе не представляешь, как я устал! А в искусстве нет усталости, понимаешь?! Ее не имеет права быть! Когда начинается усталость — тогда нет творчества, тогда суррогат, прозябание, тогда, милый, ремесло,но в плохом смысле этого слова…
— Не отдыхал в этом году?
— Да мне и отдых не в отдых… Ты себе не представляешь, как трудно стало делать фильмы моего жанра, особенно если они за Советскую власть…
— Это как же?!
— Это очень просто, дорогой, это слетаются редакторы, и айда цеплять каждую фразу: «Тут слишком резко, а здесь надо проконсультироваться, а тут — смягчите». А мне не терпится пробовать актеров, работать с композитором, сидеть у художника над его эскизами! А приходится потеть в творческом объединении и каждую страницу смотреть на свет: «Франция обидится, а тут ФРГ не троньте, а здесь слишком резко о президенте, ну а к чему такой удар по Мао, можно и аккуратней!» — «Но я ж делаю кино, а не выступаю в ООН!» — «Ваше искусство — политического звучания!» — «А разве «Черное золото» Алексея Толстого не «политическое звучание»?! А он там по Швеции бабахает, а она — нейтральна! Неужто и ему руки ломали?!» — «То было другое время». — «Нет, было это же время — советское!» — «Мы имеем в виду средства массовой информации — и большого экрана не было тогда, и про телевизор никто еще не знал!» Ну что ответишь?! И при этом все глаза поднимают: «мол, есть мнение на верху!» А нет такого мнения наверху! Есть трусость тех, кто внизу! Есть некомпетентность, а отсюда — страх за принятие решения. Ей-богу, надо брать сценарий про то, как Ваня любит Маню и как они вместе на рассвете по лесу гуляют, рассуждая о разных разностях, никак не связанных с реальными заботами наших дней. И обязательно чтоб название было каким-нибудь травяным — «Горицвет», «Переползи-трава», «Осока»… Тогда никаких проблем — сразу запускают, расхваливают, а фильм потом просмотрят десять человек, но и это никого не интересует — главное, чтоб было все приличненько и спокойно, главное, чтоб острых проблем не трогать! Вот и выходит: «Правда» печатает прекрасную статью или «Комсомолка» — бери, ставь в кино, ан, не тут-то было: «что можно газете, то не надо в кино и на телевидении!» Ты заметь, как сейчас кино уходит в спасительную классику да в исторические сюжеты — современности бегут, как черт ладана…
— Но это ж дико, Кёс.
— Вот потому я и грустный.
— Так драться надо! У вас же пленумы проходят, собираются все киношники, бабахни от всего сердца…
— Бабахал. Ну и что? Со мною все согласны, аплодируют. А как уходит вопрос на низ,так все и вязнет… Демократия… Перепроизводство режиссеров к тому же Планово,то есть ежегодно, должен бытьвыпуск в институте кинематографии, и всех обученных режиссуре надо пристроить, каждому дать работу — право на труд! А почему ежегодно? Ну почему?! Неужели таланты планируемы?! Это ведь не бритвы и не прокат, это — таланты! Спущено десять мест для талантов— изволь их заполнить!
— А может, лучше все-таки перепроизвести, чем недопроизвести, Кёс?
Тот махнул рукой:
— Может быть…
— А ты чего обижаешься? — Костенко рассердился. — Ты в драке, тут обижаться не положено, надо уметь за себя стоять!
— Искусство — не драка, Славик. В принципе, оно — высшее счастье.
— А по-моему, истинное искусство — всегда драка, всегда преодоление…
— Сколько можно? — устало спросил Кёс.
— Столько, сколько нужно.
— В тебе редактор заложен, Славик, у тебя внезапно металл в голосе появляется.
— Какой я редактор, Кёс?! Я — сыщик, у меня, кстати, своих забот полон рот, тоже, знаешь ли, до «полного благоприятствия» куда как далеко, и с прокуратурой приходится биться, и от судейских достается… Однако я считаю все это симптомом прекрасным, демократическое развитие предполагает сшибку мнений, учимся спорить, учимся биться за позицию, ничего не попишешь, Кёс…
Внезапно в глазах Кёса появилось что-то живое, яростное, прежнее.