Прототипы
Шрифт:
С Володей мы с того лета больше никогда не виделись, а рассказ появился в "Спорте" лишь два года тому, попутешествовав предварительно по десяткам редакций и издательств.
* * *
Отложив журнал в сторону, я продолжаю ревизию. К счастью, живых знакомых среди моих персонажей пока больше не попадается. Само собой, штришки, отдельные черточки внешности, характеров, судеб моих знакомых я обнаруживаю то в одном, то в другом герое. Одаривал я их порою и настоящими, правдашними фамилиями. Но в основном всё же люди, населяющие созданный мною мир, придуманы, воображены - гомункулусы.
Я
Одним словом - переродился человек. Я с ним, в свои приезды на родину, общался охотно - от былых школьных обид и следа не осталось. И я всё больше убеждался: взбрыкивал он в детстве, конфликтовал с миром - от избытка внутренней силы. Имелась у него та сверхгордость, то презрение силы к несовершенству окружающей действительности, к слабости людей, их приниженности и робости, которые приподымали его над толпой.
В повести я вознамерился показать, как в наши дни один обыкновенный человек ничего не значит и не стоит, как он бессилен перед шизодебильной действительностью, как его в любой момент могу унизить, растоптать, убить, могут изнасиловать его жену прямо на улице в ясный день, изничтожить ребенка у него на глазах... Но даже в эти подлые времена - хотел показать я в повести - человек гордый, человек, не признающий себя козявкой, способен стать судией, автором и исполнителем приговора своим обидчикам, в состоянии сам наказать двуногих шакалов, посягнувших на его жизнь, жизнь его родных и близких.
Героем повести я сделал Бориса Хрулёва. Даже имени не изменил. У Бориса - это в произведении - трое негодяев изнархатили жену. Убедившись, что никто, ни милиция, ни правосудие, не спешат наказать преступников, герой повести берет дело в свои руки. Сюжет поворачивает так, что Борис принимается убивать уже не только мерзавцев, личных своих врагов, но и других - уже лишних- людей. На последней странице Борис обречено сам заглядывает в бездонную дырочку винтовочного дула - в черную пустоту...
* * *
Ночь я сплю плохо. Да что там! Вовсе, можно сказать, не сплю. Ворочаюсь на раскладушке, скриплю на весь ночной мир проклятыми пружинами. Только унырну в бессознание - кошмары. Один особенно привязчив, наваливается вновь и вновь: Пашка, Павел Банщиков, дружок детства и отрочества, тянет к лицу моему черные распухшие пальцы и сипит провалившимся разверстым ртом, зловеще ерничая: "Уби-и-ивец! Ты - уби-и-ивец!.." И его раздутое, готовое вот-вот лопнуть синюшное тело трясется от грозного утробного хохота...
Я вздрагиваю, дергаюсь как от удара плетью и выскакиваю из сна в реальность. Черт! Может, к Валентине перебраться под одеяло - всё, глядишь, не так жутко будет.
Однако, вязкая обволакивающая апатия стягивает тело и душу. Жесткий обруч сдавливает-сжимает сердце. Я понимаю глубинами мозга: на меня обрушивается какое-то знание, оно перевернет всю мою жизнь. Оно меня раздавит, оно сомнет мою судьбу. Неужели финита?.. Я ворочаюсь и ворочаюсь, срываясь то и дело в пропасть, заполненную трупными видениями, ужасаясь и плача во сне от тоски.
От злой неизбывной тоски.
5
Как только у соседа за стеной начинает бубнить радио, я стряхиваю с себя наваждения, отбрасываю одеяло, превозмогая ломоту и боль во всем теле, встаю с левой ноги. Я чувствую: температура подпрыгнула. Только воспалительной лихорадки мне сейчас и не хватает!
Даже не умывшись, я перетряхиваю в ящиках стола свой архив, копаюсь в старых записных книжках. И - конечно, закон подлости!
– той, нужной, студенческой поры, книжки нет как нет. Ну нет и всё!
Ах да, надо в вырезках адрес искать. К счастью, мое тщеславие, моя ранняя тяга к славе заставляют меня скрупулезно собирать и подшивать все мои газетные статьи, очерки, фельетоны и даже крохотные заметульки. Я отыскиваю папку, где среди других моих журналистских плодов творчества хранятся и вырезки из "Славы Севастополя". Просматриваю. Так и есть: обширный мой репортаж из "Артека" поместили тогда подвалом на третьей полосе. На оборотной стороне вырезки - все телефоны редакции.
Надо еще ждать и ждать, и ждать - только половина седьмого. Может, настрочить пока письмо в Сибирь?.. Да что толку: мама умерла в прошлом году (я вздрагиваю, пробегаю мысленно вереницу своих героинь - нет, слава Богу, мать избежала роли прототипа!), а сестра, Надя, на мои послания не отвечает - органически не любит писать письма. Надо заказывать переговоры.
Я иду умываться, вяло завтракаю, пью медленно и долго крепко-горький чай. С женой мы почти не разговариваем. О чем говорить-то, когда нет настроения и прожито-промучено вместе уже пятнадцать лет? Она уходит на свою каторгу - в школу. До девяти еще уйма времени. Я вдруг вспоминаю: у нас же хранится где-то настойка перцовая - от простуд. Самое сейчас время! Я без труда отыскиваю бутылку среди вороха белья в шифоньере и залпом выглатываю почти полный стакан.
Чуть уравновесило.
К девяти бутылка лекарственного питья опорожнена на две трети. Я к переговорам готов. Сперва заказываю Сибирь (прямой связи нет), а затем принимаюсь за Тавриду.
Тэ-э-эк-с, господин сочинитель, ну-ка врубайте свое писательское воображение, свое литературное знание жизни. Прошло столько лет! Если Ирина Васильевна - у нее в отделе культуры я проходил тогда практику - еще в газете, то наверняка уже доросла до замредактора. Я топлю-утапливаю кнопки телефона, пытаюсь-пробую прорваться сквозь заснеженные-завьюженные леса, поля и долы в далекий промозглый сейчас Крым, ставший вдруг заграницей, но лишь очереди коротких гудков расстреливают и расстреливают все мои усилия. Наконец, когда даже плоско-японский телефонный аппарат, кажется, вот-вот завизжит от раздражения - пошли милые слуху длинные позывные: тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!..