Проза из обсерватории
Шрифт:
Информация о природном цикле угрей взята из статьи Клода Ламотта, опубликованной в парижской «Монд» 14 апреля 1971 года; излишне, наверно, говорить, что если когда-нибудь ихтиологи, упоминаемые ниже, прочтут эти страницы — вещь маловероятная, — то им не следует принимать все на свой счет — они, равно как и угри, Джай Сингх, звезды и я сам, являются частью единого образа, который нацелен только на читателя.
Фотографии обсерваторий султана Джай Сингха (в Джайпуре и Дели) были сделаны в 1967 году на пленку плохого качества; в Париже Антонио Гальвес сделал их такими, какими вы видите здесь, за что я ему бесконечно благодарен.
Это мгновение, что порой возьмет да и выскочит, минуя все остальные мгновения, дыра в сетке времени, эта манера быть между, не сверху или там позади, а между, этот миг-прореха в сейчас, которое ты принимаешь, опираясь на другие мгновения, на неисчислимую своими мгновениями — теми, что спереди и сбоку, — жизнь, всему свое время, и все в точно означенный час, быть в гостиничном номере или стоять на тротуаре, разглядывать витрину, собаку, возможно, держа тебя под ручку, предаваться сиестам или легкому сну, смутно
И тут же неизбежная метафора, угорь или звезда, тут же силки, схватывающие образ, тут же вымысел, ergo тишина меж библиотечных кресел; что ни говори, здесь немыслимо быть султаном Джайпура, косяком угрей, человеком, что в рыжеволосой ночи поднимает глаза навстречу неизведанному. Ах, но не поддаваться на зов привыкшего к другим подношениям интеллекта: подсунуть ему слова, рвотный куль звезд или угрей; пусть сказанное свершится, неторопливый изгиб мраморных громадин или черная лента, что бурлит по ночам, штурмуя эстуарии, и пусть это не будет лишь словами, пусть то, что течет, стремится к далекой цели или ищет, будет тем, что оно есть, а не тем, что о нем говорят: аристотелевская сука, пусть двойственность, точащая тебе клыки, поймет: она уже не нужна, когда в мраморе и рыбах начинает открываться другой шлюз, когда Джай Сингх со стекляшкой между пальцев — это тот рыбак, что вытаскивает из сети яростно клацающего зубами угря, который звезда, которая угорь, который звезда, которая угорь.
Итак, черная галактика несется в ночи, так же в той же ночи, там, высоко в небе, несется, оставаясь неподвижной, и другая галактика, золотистая: для чего искать еще имена, открывать еще циклы, когда существуют звезды и существуют угри, что рождаются в атлантических глубинах и начинают — ведь в любом случае за ними пора начать наблюдать — расти, полупрозрачные личинки, шныряющие среди двух потоков — стекловидных амфитеатров медуз и планктона, — безостановочно сосущие рты, тела, сплетенные в многосоставную змею, которая однажды ночью, в час, о котором никто и знать не может, взгромоздится левиафаном, вздыбится безобидным и ужасным кракеном и начнет миграцию вместе с океаном, пока другая галактика обнажает свою бижутерию перед вахтенным матросом, который, приникнув к горлышку бутылки, скрашивает безрадостное однообразие, проклиная с каждым глотком пива или рома участь ежедневного плавания, нищее жалование и женщин, что отдаются кому-то другому в портах жизни.
Значит так: Иоганн Шмидт, датчанин, знал, что на террасах подвижного Эльсинора, между 20 и 30 градусами северной широты и между 48 и 65 градусами западной долготы, возвращающийся из раза в раз суккуб Саргассова моря был больше, чем призрак отравленного короля, знал, что при этом угри, жившие столько лет почти у самой поверхности воды, оплодотворенные в конце цикла неторопливых мутаций, снова уходят в темноту четырехсотметровой пучины и, спрятавшись под почти полукилометровым слоем вялой молчаливой чащи, откладывают яйца и, умирая, разлагаются на великое множество молекул планктона, который первые же личинки пожирают в трепете нетленной жизни. Никому не дано увидеть этот последний танец смерти и рождения черной галактики, видимо, инструменты, наводимые издали, были ненадежны, и Шмидт не мог проникнуть в эту матрицу океана, но Питон уже родился, малюсенькие и склизкие головастики — "Anguilla, Anguilla" — медленно дырявят зеленую стену, гигантский калейдоскоп вписывает их между стекляшек, медуз, и быстрых теней акул или китов. И они тоже войдут в мертвый язык, их будут называть лептоцефалами, и вот уже весна дышит в спину океана, и сезонная пульсация всколыхнула с самого дна микроскопические мириады и подняла их до вод более теплых и голубых, до волшебного уровня, откуда змея отправится к нам, она поплывет с миллиардами глаз зубов хребтов хвостов ртов, непостижимая в своих размерах, нелепая от вопросов «как» да «почему», бедняжка Шмидт.
Все точно, с промежутком в столетие мыслили Джай Сингх и Бодлер, с террасы самой высокой башни обсерватории султан обязан был отыскать систему, зашифрованную сеть, которая дала бы ему ключи к контакту. Как же он не сумел заметить, что существо Земля задохнулось бы в вялой неподвижности, если бы оно издавна не находилось в звездных искусственных легких — таинственная сила притяжения луны и солнца, растягивающая и сжимающая зеленую грудь водной стихии. Далекая сила, услужливое покачивание, которое совершенно немыслимым образом становится измеримым и вроде бы доступным мраморной башне и бессонным глазам, позволяет океану вдыхать и выдыхать, и он дышит, растягивая свои альвеолы, гонит свою обновленную кровь, яростно обрушивается на утесы, чертит спирали веретенообразной материи, собирает и разбрасывает прибои, угрей, морские течения — вены на легких цвета индиго, — глубинные потоки, холодные и теплые, бьются друга с другом, лептоцефалы под пятидесятиметровым слоем воды подхватываются прозрачным транспортом, больше трех лет их будет носить по трубам точного температурного диаметра, тридцать шесть месяцев змея с бессчетным количеством глаз будет скользить к берегам Европы под днищами кораблей и пенящимися бурунами. Каждая риска на мраморных скатах Джайпура получила (и до сих пор получает, уже ни для кого — для обезьян да туристов) сигналы азбуки Морзе, сидерический алфавит, который по другую сторону восприятия обращается планктоном, пассатом, крушением калифорнийского танкера «Норман» (8 мая 1957), цветением черешни в Наге или Сивергесе, лавой Осорно, угрями, прибывающих в порт, лептоцефалами, которые, достигнув за три года восьми сантиметров в длину, и знать не будут: в том, что они оказались в водах более пресных, следует винить щитовидную железу с ее гормонами, им будет невдомек, что их уже впору называть угрями, что новые утешительные слова сопровождают атаку змеи на рифы, наступление на эстуарии, неудержимый прорыв в реки; все то, у чего и имени-то нет, называется уже столькими способами, так и Джай Сингх заменял сверкание звезд формулами, недостижимые орбиты — постижимыми временами.
"Marzo e pazzo", гласит итальянская пословица; "апрель — водолей" добавляет пословица испанская. Безумие и вода, от них атака на реки и протоки, в марте и апреле миллионы угрей, подчиненных ритму двойного влечения — к мраку и дальней дали, — ждут ночи, чтобы направить в русло рек пресноводного питона, гибкий столб, который скользит в темноте эстуариев, медленно вытягивая на километры развязанный поясок; нельзя предвидеть, где и когда бесформенная голова — вся из глаз, ртов и волос, — ринется вверх по реке, но вот остались позади последние кораллы, пресная вода сопротивляется безжалостной дефлорации, настигающей ее повсюду от ила до пены, угри, вибрируя против тока воды, собираются в единый кулак, и, влекомые слепой волей, поднимаются по течению, и ничто их уже не остановит — ни реки, ни люди, ни шлюзы, ни водопады, — многократные змеи, штурмуя европейские реки, на каждом препятствии оставят мириады трупов, кто-то отстанет и запутается в рыболовных сетях, кто-то потеряется в излучинах рек, остальные же днем будут впадать в спячку, становясь невидимыми для чужих глаз, а ночью снова сливаться в бурлящий упругий черный канат, и словно ведомые звездной формулой, которую Джай Сингх смог вывести с помощью мраморных линеек и бронзовых компасов, они будут продвигаться к истокам рек, снова и снова выискивая место, о котором они ничего не знают, от которого ничего не могут ждать; их сила исходит не от них самих, их разум бьется в других энергетических сгустках, к которым по-своему обратился султан — с предчувствиями и надеждами, с первородным ужасом перед сводом, полного глаз и пульсаций.
Профессор Морис Фонтэн из французской Академии Наук полагает, что причиной притягательности пресной воды, которая так отчаянно манит угрей, заставляя их убивать себя миллионами на шлюзах и в сетях — лишь бы оставшиеся шли дальше, — является реакция их нейроэндокринной системы на похудение и обезвоживание в процессе метаморфоза лептоцефалов в угрей. Красота эта наука, милые словечки, из них складывается рассказ об угрях, ими излагается нам их сага, красивые, ласковые и гипнотические, как серебристые террасы Джайпура, где астроном некогда справил себе словарь — такой же красивый и милый, — чтобы заклясть непроизносимое и излить его на утешительных пергаментах — наследственность вида, школьный урок, барбитурат эфирных бессонниц, и настает день, когда угри уходят на самое дно своего гидрографического совокупления, планетарные сперматозоиды уже в яйцеклетке верхних лагун и прудов, где дремлют в грезах реки, и изогнутые фаллосы животворящей ночи обмякают и сникают, у черных колонн пропадает гибкая эрекция движения и исканий, особи перерождаются в самое себя, они отделяются от общей змеи, проверяют на свой страх и риск опасные границы луж, границы жизни; начинается — и никто не знает час — пора желтого угря, юность племени на завоеванной территории, вода в конце концов становится другом и не хлещет покоящиеся тела.
И они растут. В течение восемнадцати лет, покоясь в своих норах, в своих нишах, погрузившись в ил и летаргию, зарываясь в неспешной церемонии еще глубже в скалу, брызгая воздух ударом плавника и вспенивая воду, постоянно пожирая соки глубины, повторяя восемнадцать лет изворотливое скольжение, которое относит их, вторично разбрасывая, на протяжении восемнадцати лет, к съедобному фрагменту, к органической материи, смешанной со взвесью, черви, сонливые или чрезмерно скученные, чтобы разорвать на куски добычу и отскочить друг от друга в беспорядочном бегстве, угри растут и меняют окраску, словно удар хлыста — период пубертации, изменяющий их хроматически — миметическая желтизна ила понемногу уступает цвету ртути, и настанет миг, когда серебристый угорь преломит первые солнечные лучи быстрым изворотом спины, сквозь толщу мутной воды несложно разглядеть веретенообразные зеркала, которые в неспешном танце множат отражения: не за горами час, когда они, готовые для конечного цикла, прекратят есть, серебристый угорь неподвижно ждет зова чего-то, что сеньорита Кальяман, равно как и профессор Фонтэн, считает процессом нейроэндокринного взаимодействия: вдруг ночью, в один и тот же миг, вся река — вниз по течению, от всякого родника — прочь, тугие плавники яростно взрезают лезвие вод: Ницше, Ницше.
Сначала фаза возбуждения, она, как весть, как лозунг, как руководство к действию: бросить заросли тростника, лужи, забыть восемнадцать лет бытия в дыре меж камней, вернуться. Какое-то древнее химическое уравнение хранит неусыпную память о первоистоках — волнообразное созвездие саргассума, соль на зубах, атлантическая жара, чудовища тут как тут, медузы-телефоны или медузы-парашюты, отупелая перчатка осьминога. Вновь обрести молчаливый грохот подводных течений — неубегающих вен океана; также и небо в ясные ночи, когда звезды, враждебные, плетущие заговор, амальгамируются единым волевым актом, не поддаваясь пересчету, отвергая классификации, противопоставляя свою бархатистую недостижимость линзе, которая собирает и выдергивает их из неба, помещая десяток, сотню в одно и тоже визуальное поле, заставляя Джай Сингха омывать веки бальзамом, что готовит ему врач из трав, чьи корни в мифах неба, в жестоких, веселых играх пресыщенных бессмертием идолов.